В дневное время дедушка был торговым посредником, занимался сбытом одежды – он служил иерусалимским агентом текстильной фабрики “Лоджия” и еще нескольких уважаемых фирм. В многочисленных чемоданах, которые громоздились на полках, доходя до самого потолка, у него всегда хранились разноцветные образцы тканей, рубашек, брюк, носков, чулок, полотенец, салфеток, скатертей, занавесок и всего такого прочего. Мне позволено было пользоваться некоторыми из этих чемоданов – при условии, что я не стану их открывать, и я строил замки, башни, защитные стены. Дедушка, бывало, сидел в своем кресле, спиной к письменному столу, вытянув ноги, его розовое лицо, почти всегда светящееся добротой и благодушием, улыбалось мне так радостно, будто башня из чемоданов, которую я возводил на полу, в будущем затмит и египетские пирамиды, и висячие сады Вавилона, и Великую Китайскую стену вместе взятые. Именно дедушка Александр рассказал мне о Великой Китайской стене, о пирамидах, о висячих садах и об остальных творениях человеческого гения, таких как Парфенон и Колизей, Суэцкий и Панамский каналы, небоскреб Эмпайр-стейт, соборы Кремля, каналы Венеции, Триумфальная арка и Эйфелева башня.
В ночные часы, в уединении своего кабинета, у письменного стола, за рюмочкой сладкого ликера возникал иной дедушка Александр – тонко чувствующий поэт, изливающий в рифмованных строчках душу этому не признающему его миру. Он делился с ним, с этим миром, на русском языке своей любовью, умилением, воодушевлением и скорбью. Его друг Иосеф Кохен-Цедек переводил его стихи на иврит.
Эти строки написаны в 1943 году. А вот другие, написанные на два года раньше, на земле Израиля:
Он слагал оды, героями которых были Зеэв Жаботинский, Менахем Бегин, а также его прославленный брат – дядя Иосеф. И писал гневные стихи, направленные против немцев, арабов, британцев и прочих ненавистников сынов Израиля. Среди того, что принадлежит перу дедушки Александра, мне встретились и несколько стихотворений, исполненных одиночества и грусти.
Или:
И еще:
Но обычно не окутывали дедушку осенние дождевые облака. Был он патриотом, сторонником вооруженной борьбы – до победы и покорения противника. Яростный “ястреб”, верящий в то, что если мы, евреи, обретем мужество и твердость, расправим плечи, мобилизуем все наши душевные силы… если, наконец, мы хотя бы поднимемся и плюнем на всех, то сможем разбить всех наших врагов и создать Царство Давидово от Нила до великой реки Евфрат, и весь жестокий, полный злобы мир, все иные народы падут ниц перед нами. Он питал слабость ко всему возвышенному, эффектному – военным мундирам, сияющим медным трубам, знаменам, копьям, сверкающим на солнце, дворцам царей и других властителей. Он был сыном девятнадцатого века, хотя, прожив долгую жизнь, и увидел более чем три четверти века двадцатого.
Я помню его во фланелевом костюме светло-кремового цвета либо в костюме в полоску, с острыми как лезвие стрелками на брюках. Иногда он надевал к этому костюму пикейный жилет с серебряной цепочкой, покоившейся на его животе (эту жилетку он называл хазия, от ивритского слова хазе – “грудь”, не зная, что в современном иврите хазия означает “бюстгальтер”, и я, бывало, отчаянно пытался подавить ироническую усмешку, которая вот-вот могла взорваться диким хохотом). Летом он носил светлую щегольскую соломенную шляпу, а зимой – шляпу, называвшуюся у нас “борсалино”, – с полями и шелковой лентой вокруг тульи. Был он невероятно вспыльчив, склонен к внезапным бурным взрывам, с громами и молниями, но быстро отходил, все прощал, сам просил прощения, сожалел, слегка смущался, словно весь его гнев был не более чем приступом тяжелого кашля. Еще издали всегда можно было определить, в каком дедушка настроении, цвет лица его менялся, как огни светофора: розовый – белый – красный – и вновь розовый. Большую часть времени дедушкины щеки розовели от удовольствия, но изредка случалось, что белели или краснели от гнева и возмущения. Однако спустя короткое время вновь розовели, возвещая всему миру, что громы стихли, что вот уже и зима пролетела, цветы снова повсюду… И после краткого перерыва вновь излучал дедушка свою светлую веселость, в мгновение забывал он, на кого и за что сердился, по какой причине гневался, – словно ребенок, было заплакавший, но тут же успокоившийся, и вот он уже смеется и играет.