Выбрать главу

— Анна Ильинишна напомнила мне Марию Ивановну, — с той же странной задумчивостью продолжал он, — я не мог отделить их в моем сознании и…

Тут Елена Петровна не стерпела и прервала его:

— Что вы делаете с рукой, остановитесь! Вы сорвете с нее кожу и не сможете оперировать сегодня.

Он взглянул на покрасневшую руку, отложил щетку и замолчал. И слово, готовое было сорваться, и время были упущены. Душевного порыва не стало, и говорить с тем же чувством нельзя было больше. Низведенный на землю, Яков Гаврилович увидел себя в предоперационной, и первым его движением было подозвать старшего ординатора Степанова.

— Как ваш больной с саркомой конечности? Не слишком ли он стонал на операции, я бы на вашем месте его усыпил.

Для Елены Петровны и Мефодия Ивановича смысл этих слов был совершенно иной, чем тот, который хотел бы придать им Яков Гаврилович. Упоминание о страданиях больного было вступлением к разговору, одинаково неприятному как для хирурга, так и для его ассистентов. При составлении операционного листа было записано провести операцию под наркозом. И все же ученик Крыжановского Степанов мог в последнюю минуту предложить не усыплять оперируемую, а обезболивать ткани новокаином. Словно чувствуя свою вину перед помощниками, вынужденными мириться с наркозом, которого они не одобряют, Яков Гаврилович поспешил заговорить об этом первым:

— Позвольте мне, Мефодий Иванович, на сей раз не спорить с вами, Анну Ильинишну мы усыпим. Покойный Александр Васильевич — мой друг и ваш учи–тель — допускал исключение для операций в средостении и сам в этом случае применял наркоз.

Последние слова прозвучали так искренне и просто, что ординатор не стал возражать.

— И вы, Елена Петровна, согласны? — спросил Яков Гаврилович, когда Степанов ушел.

Она спросила его однажды, почему он так отстаивает эфирный наркоз, ведь анестезия более благодетельна для больного.

Он подумал и спросил: «Вам ответить чистосердечно или как–нибудь иначе?»

Она почувствовала, что он склонен быть откровенным, и попросила его сказать ей правду.

«Надо вам знать, — сказал Яков Гаврилович, — что я много лет был анатомом. На столе у меня лежали не больные, а трупы. Я привык к их молчанию и неподвижности и мучительно страдаю, когда стон или движение оперируемого отвлекают меня».

Яков Гаврилович, возможно, забыл об этом признании, Елена Петровна запомнила его.

— Хорошо, — согласилась ассистентка, — пусть будет под наркозом.

Предстояла серьезная операция, и незачем было расстраивать его.

Когда хирург и ассистентка вошли в операционную, больная уже уснула. Яков Гаврилович поклонился студентам и врачам, разместившимся на скамьях, расположенных в три ряда друг над другом, и подошел к столу. Степанов около своего столика, уставленного лекарствами, проверял шприц и время от времени подливал на маску больной эфир.

На его обязанности лежало поддерживать силы организма, страдающего от эфира и ножа. И колебания ритма дыхания, и сокращения пульса, и перемены в лице оперируемой — служили предметом его забот. Надо было следить, не побледнела или не посинела ли слизистая оболочка губ, продолжают ли зрачки сужаться на свет, не запал ли язык, а самое главное — нет ли признаков приближающегося шока? Чтобы отозваться на эти грозные сигналы организма, в распоряжении Степанова было достаточно средств, и не по этой причине он выглядел сегодня расстроенным.

Двадцать пять лет изучает он больного на операционном столе и, кажется, не без пользы для дела. Ему понятен язык тех внешних признаков, по которым распознают нарастающие в организме перемены. К этому он мог бы прибавить и свои наблюдения. Многое говорит ему выражение лица оперируемого, порой больше, чем пульс и даже ритм дыхания. Печать боли, усталости, чрезмерного напряжения, тускнеющий взгляд подскажут ему, прервать ли операцию, дать ли передышку больному. И голос больного, внезапно перешедший в шепот, и медлительный ответ на заданный вопрос, и многое другое настораживают его. Сейчас ему все это не пригодится, оперируемая спит, и на лице ее ничего не увидишь. Ни услышать ее жалоб, ни утешить ее, ни дать ей передышку — невозможно. Как можно лишать больного душевной поддержки в такой трудный момент и отказать врачу в праве утешить его! Есть ли что–нибудь целебнее простого человеческого слова?