Выбрать главу

Своего друга Ванин нашел в кабинете. По старой привычке они обнялись и трижды расцеловались. Самсон Иванович сгоряча назвал друга Якушкой, спохватился, но, ободренный его улыбкой, весело рассмеялся.

Яков Гаврилович убедился, что друг его за это время почти не изменился. По–прежнему мягко звучал его голос, на тронутом рябинками лице время от времени появлялась широкая улыбка. Тот же добродушный взгляд в минуты спокойствия и манера склонять голову набок — в гневе. Такой же высокий белый лоб, сильные руки и глаза, укрывшиеся за разросшимися бровями. Было и кое–что новое: движения стали мягче и осторожней, шаги легче, жесты размеренней. Новые желтые ботинки не скрипели, и им не вторили половицы, костюм модного покроя, в меру широкий и длинный, выгодно обрисовывал его плотное, крепкое тело. Суженная и укороченная борода уже не была окладистой и несколько молодила Самсона Ивановича.

Якову Гавриловичу понравилась эта перемена, и он заинтересовался, не результат ли это внимания молодой жены. Самсон Иванович немного смутился, однако подтвердил предположение друга и добавил, что учиться никогда не поздно, особенно тому, что было упущено в жизни.

— Не то чтобы Анна Павловна что–либо спрашивала от меня, — зардевшись, как юноша, объяснял он, — или, как другие, требовала. Скажет между делом, так, мол, и так, и тут же чувствуешь, что она права, лучше не придумаешь.

Ванин, смущенный, поспешил переменить разговор, стал расспрашивать о здоровье Агнии Борисовны, как живется на участке молодому врачу — Сергею, вспомнил, кстати, как глубоко огорчила его тогда ссора с Яковом Гавриловичем и как он надолго лишился покоя.

— И досталось же тебе, — радуясь тону, что все это прошло и не вернется, нараспев рассказывал Ванин, — работа из рук валится, мысли в голову не идут, все с тобой спорю. «Ученый, — распекаю я тебя, — должен прежде всего быть человеком. Ньютон только раз в жизни надел профессорский мундир, расшитый галуном, и то по случаю того, что выступил кандидатом в парламенте. Всегда был прост, как мы, грешные, никаких почестей не признавал». Еще, помнится, сцепились мы с тобой. Время приема, больные ждут, а мысли с тобой воюют. Ты говоришь мне: «Я, Самсон Иванович, человек земной». А я в ответ: «Творение ты земное, но на земле еще не жил». — «Где же, — спрашиваешь ты, — в небесах?» — «Нет, говорю, на сцене. И кабинет твой, и операционная, и хирургическое общество — все это подмостки, а больной — бутафория».

Он смеется, подмаргивает Якову Гавриловичу: ничего, мол, не скажешь, здорово. Студенцов задумывается и дружелюбно спрашивает:

— И сейчас ты обо мне так думаешь?

— Есть такой грех, — улыбается Самсон Иванович, — человек ты нереальный, да что поделаешь, все гении таковы.

Наблюдательность изменила Якову Гавриловичу, он не уловил в интонации друга иронии, не заметил улыбки на добром лице Самсона Ивановича и принял насмешку за похвалу.

Они еще некоторое время беседовали, Ванин шутил и заразительно смеялся, Студенцов слушал и не сердился.

— А ты, Якушка, все еще страдаешь за бегунов, что за мячами гоняются? — спросил он, делая вид, что забыл, как эта игра называется.

— Не до футбола теперь, — озабоченно ответил Яков Гаврилович, — в институте много дел.

С заместителем по научной части разговор Ванина был еще короче. Андрей Ильич спросил его, может ли он завтра же сделать доклад о своей работе. Самсон Иванович ответил утвердительно.

— Так вот, после доклада, — сказал Сорокин, — поговорим о диссертации. Послушаем, что скажут наши сотрудники. Есть у нас люди более опытные и серьезные, чем я, не будем их опережать.

В три часа дня Яков Гаврилович усадил гостя в машину и увез к себе домой обедать. Всю дорогу Студенцов молчал, а Самсон Иванович, возбужденный приятной встречей и мыслями о предстоящем докладе, как все счастливые люди, говорил много, беспорядочно и от всей души.

Затянувшаяся осень неожиданно сменилась зимой. Декабрь был холодным и ветреным, улицы города то заливало солнцем, то затуманивало морозом. Налетавшие метели вздымали снежную пелену, рвали ее на клочья, на пушинки, сплетали их, перевивали и занавешивали город кружевами. Город стал нарядным и праздничным. Хороши наши города в эту пору! Пушистый настил лежит на улицах и домах, на земле и на крышах, где сплошным полотном, где оторочкой, где пуховым бугром, где крутой выбоиной. Город не город, узнать трудно: что ни дом — гора меловая, что ни дерево — яблоня в цвету. Виснет над городом серебристая парча: на карнизах домов, на балконах и крышах, виснет на столбах, на проводах, отсвечивает под солнцем, точно зеркало. Подует ветер, сметет белую пыль, понесет, рассеет, а сам сгинет. Ноги вязнут в белом пухе, вздымают и мнут его, словно творог рыхлый, а сверху падают перышки, кружатся белые, легкие.