Выбрать главу

Весть эта неприятно меня поразила. Какое безрассудство! К чему такая поспешность? У нас нет подготовленных людей, и сам я еще не освоился с новой обстановкой.

Последнее особенно меня удручало. Как ни странно, но я все еще не свыкся с моей новой работой. Четверть века патофизиологической практики давно приучили меня уверенно и спокойно относиться к предмету исследования. Проводились ли опыты на животном, изучалось ли состояние органов трупа — и в том и в другом я привык видеть материал исследования и ничего больше. С тех пор как я впервые вернул к жизни умершего, привычное равновесие моих мыслей и чувств нарушилось. Материал приобрел иное значение, прежний труп уступил место больному, а я, патофизиолог, стал врачом. Не исследовать тело и ткани должен был я, а вдохнуть в них жизнь.

Новая задача, несовместимая с прежними привычками и рабочими приемами, отразилась на моем самочувствии. Каждая процедура превращалась в жестокое испытание для меня. Тревожное чувство возникало задолго до того, как судьбе было угодно испытать мое искусство. Я просыпался ночью с сильно бьющимся сердцем и не засыпал до утра. Я упрекал себя в малодушии, призывал к благоразумию и с горьким чувством провинившегося школьника решал взять себя в руки. Бывало и по–другому: прорвавшееся малодушие подавляло меня, и я обрушивал свой гнев на себя — виновника моих несчастий. «Что тебе нужно, упрямый человек! Когда ты наконец уймешься? Врачи убедились, что больного не спасти, они примирились с судьбой человека, почему тебя тревожит его труп?»

С тех пор как моя мысль приблизилась к границам жизни и смерти, меня осаждал всякий вздор. Я останавливался у кровати умирающего, подолгу разглядывал черты его лица, выражение глаз, вслушивался в звучание голоса, чтобы сопоставить это с тем, что уцелеет после клинической смерти. Пробудившихся к жизни я рассматривал и слушал с неутолимым любопытством, досадуя, что они так мало могут рассказать о пережитой смерти. Один такой больной, молодой солдат батальона связи, на вопрос, что он перечувствовал в эти минуты, сказал: «Не спрашивайте, профессор, я проспал свою смерть». Кто бы подумал, что смерть можно проспать? Где ее торжественное величие, неразрывное с понятием вечности?..

К процедуре оживления я так и не привык, последующие были не легче предыдущих и всегда глубоко волновали меня. Вот почему весть об открытии лаборатории вызвала во мне беспокойство.

В тот же день, вскоре после разговора с Антоном, ко мне явилась помощница в полотняной шапочке, изящно сдвинутой набок, и в белом халате поверх платья защитного цвета. Она назвала себя Надеждой Васильевной Преяславцевой, сообщила, что исполняет обязанности патологоанатома и временно прикомандирована ко мне. Палатный врач предупредил ее, что больной умирает и его вскоре доставят сюда.

— Я буду, вероятно, ассистировать вам, — закончила она.

— Разве начальник госпиталя не придет? — удивился я. — Ведь он выразил желание присутствовать.

Мой вопрос почему–то вызвал у нее улыбку. Она пожала плечами и ничего не ответила.

— Что ж, обойдемся без него, — не скрывая своей досады, сказал я, — разрешите познакомить вас с вашими обязанностями.

Я пригласил ее сесть. Она опустилась на стул, сложила руки на коленях и устремила на меня бесстрастный взгляд. Занятый своими мыслями, я в эту минуту не разглядел ее. Мне было бы трудно ответить, какого она роста, каков цвет ее волос или сколько ей лет. Запомнились лишь две темные змейки бровей над глазами, подвижные и весьма красноречивые. Мне предстояло посвятить помощницу в тайны, которые стали лишь недавно известны мне самому.

Она должна знать, что смерть — процесс постепенный, начальную стадию его называют клинической смертью, и наш долг позаботиться, чтобы она не стала окончательной. Пусть сознание больного утрачено, дыхание замерло и сердце не сокращается, но пока клетки коры мозга уцелели, не все потеряно. Им дано жить шесть–семь минут после, того, как замерло биение сердца и последний вздох отзвучал. Под внешним покровом смерти долго теплится жизнь: не прерывается обмен веществ, минут пятнадцать проживет спинной мозг, минут тридцать — продолговатый, а двигательные и чувствительные нервы — до часа. Дыхание может быть восстановлено и через полчаса, а сердце — даже спустя двое суток. Позже всех оно умирает, чтобы вновь пробудиться первым.

Едва я успел это рассказать, дверь распахнулась, и в лабораторию внесли больного. Врач скороговоркой сообщил, что наступила агония, дальнейшее зависит от нашего искусства. В моем распоряжении оставались шесть–семь минут, чтобы подготовить помощницу и вернуть к жизни умирающего.