Авдей походя лихо сочинял сюжеты, но был беспросветно ленив — ну да, труд упорный ему был тошен и тому подобное. Мишу отличала усидчивость, но без Авдеевой изобретательности дело шло туго. А потом главный поставщик сюжетов свалил в Израиль, где из Авдея превратился в Авнера и благополучно живет на пособие репатрианта в Бат-Яме, заполняя досуг игрой в нарды со стариками на набережной и сочинением отнюдь не романов, а электронных писем прежнему соавтору, в которых подробно описывал состояние всех частей своего организма — от волос и зубов на севере до колен и лодыжек на юге, по пути уделяя особое внимание желудочно-кишечному тракту. Упомянутая выше лень не дала Авнеру сколько-нибудь серьезно продвинуться в иврите: помимо формул вежливости он овладел только числительными — надо же было ходить на рынок. Получается, что именно Авдей, ставший Авнером, первым понял смысл несуетной жизни, чем в немалой степени подтолкнул Мишу к деревенскому выбору, а там, вдруг — ба! — его соседом оказался тоже отошедший от дел Виталий Иосифович Затуловский.
Пробовал Миша писать и после отъезда друга, да только не очень-то получалось. Сочинять предпочитал в пограничном состоянии между сном и явью, когда приходили к нему и вроде бы удачные повороты сюжета, и особенно остроумные сравнения, и тонкие метафоры, однако, просыпаясь окончательно и хватаясь за карандаш, он обычно убеждался, что все это куда-то растворилось, исчезло, сюжет оказывался банальным, сравнения тусклыми, метафоры затертыми. Но кое-что, видно, сохранялось, потому что рассказики его худо-бедно появлялись в провинциальных периодических альманахах. Виталию Иосифовичу свой писательский метод он объяснял примерно так:
— Я представляю, что пишу письмо другу, ну, скажем, тебе, но лучше бы кому помягче. И пока пишу, представляю, как он принимает написанное. Письмо это — личное, без внутренней цензуры, без робости и боязни что-то ляпнуть, сказать криво — ведь не для печати, не для читателей вообще — им до меня дела нет, да и мне до них тоже, а близкому человеку пишу и жду, что он скажет в ответ...
Писал Мишка свои рассказики мгновенно и по любому случаю. Как-то раз прочитал в маршрутке объявление: «Пропал тибетский мастиф, добрый, агрессии не проявляет, кличка Фил. Вознаграждение за любую информацию» — и тут же кинулся писать историю в духе Бима Черное ухо. Для начала со свойственной ему основательностью собрал немало сведений о породе. Об этих огромных, похожих на львов — разве чуть меньше — собаках упоминал еще Аристотель. В Гималаях они несли сторожевую службу в буддийских монастырях. Но их европейская история начинается только в середине XIX века: будущий вице-король Индии лорд Хардинг прислал щенка тибетского мастифа королеве Виктории. А позже сын Виктории, будущий Эдуард VII, привез в Англию еще двух таких собак. Вот от них все и пошло... Навострив перо, Михаил Сергеевич стал было описывать обстоятельства пропажи пса, но дело шло туго. И он решил освежить в памяти повесть Гавриила Николаевича Троепольского, над которой рыдал в юности, — не то чтобы украсть что-нибудь, а скорее в надежде получить некий толчок и сдвинуться с мертвой точки. И вот, поняв, до чего жалко выглядят его усилия по сравнению с этой замечательной и трогательной историей, он оставил свои попытки. К тому же Михаил увлекся другим и на время оставил рассказики. По-научному новое увлечение Михаила Сергеевича называется онейропоэтикой — если по-простому, то это изучение сновидения в художественных текстах. Заразил его этим делом их с Виталием Иосифовичем общий добрый друг Даниэль Клугер — о нем здесь то ли уже говорилось, то ли будет сказано (если кто и знает, как течет время в этой книге, то уж точно не автор). Ну Даня-то вообще утверждает, что Эдмон Дантес так и не выбрался из мешка, утоп стало быть, и вся дальнейшая история его мщения — всего лишь предсмертный бред, порождаемый мозгом в условиях дефицита кислорода. Надо отдать должное продуктивности этого бреда: два толстых тома, миллионы экземпляров, десятки экранизаций... Даниэль, естественно, приводил по этому поводу свои резоны, упирая на хаотичность, дурную выстроенность второго тома «Графа Монте-Кристо», где изложение больше похоже на обрывки сна отчаявшегося человека. Вообще, эту сновидческую линию он видит в самых разных произведениях. Вот и все события в Москве и в Иерусалиме, описанные Михаилом Афанасьевичем Булгаковым с такой мощью, Даниэль предлагает считать всего-то видениями умирающего в психушке Мастера. Там и впрямь много сцен, похожих на кошмарный сон: то покойница является к Римскому — и резиновая, покрытая трупной зеленью рука открывает шпингалет окна, то берет оборачивается котенком... Ну чем не сон? Надо думать, ни Александр Дюма, ни Михаил Булгаков такого прочтения не предполагали, но, уверен, они оба послушали бы Даню с большим интересом. А уж Джозеф Аддисон — был такой поэт-писатель-драматург-философ-политик, всего понемногу, аккурат на границе семнадцатого и восемнадцатого веков — писал в журнале «Наблюдатель», что сон тела до невероятия освобождает разум и тот улетает в такие выси, сплетает такие фантазии, которые бодрствующему и не снились (вот и разбери эту фразу — ясное дело, если он бодрствует, что ж ему может присниться?). Ну да, Платон (вроде он) называл тело темницей души, так что, когда тело засыпало (считай: охрана вырубилась), душа вылетает на волю и давай фантазировать... А уж предсмертный бред, вовсе отринувший бренность, приводит к чудеснейшим озарениям. Да и правда, кому не приходилось, проснувшись, попытаться поймать за хвост ускользающий образ, красивую идею из сна, но — вотще, изложенная пресным языком уже бодрствующего человека, она кажется скучной, невнятной, даже пошлой.