Выбрать главу

Судьбу свою

Виталий Иосифович определил довольно поздно: успел побывать в электронных инженерах, пока не выяснил, что куда больше хитрых электронных схем его интересуют слова. Он осязал их на ощупь, обонял — каждое пахло по-своему, оценивал раскраску. Сообразуясь со звуком и цветом, сцеплял их в длиннющие цепочки, сплетал из них кружева, ткал роскошные ковры, выстраивал дворцы и башни, а то и целые города, в хитрых словесных узорах прятались неожиданные откровения, слова помыкали ими, по своему капризу меняли, сдвигали оттенки, а то и вообще придавали противоположное значение, и зло обращалось в добро, добро в притворство, притворство в подлость, а стало быть, опять во зло — ох уж это пугающее и завораживающее всевластье слов, не знающих удержу, он цепенел от восторга, обнаружив или сочинив фразу, абзац, период, кажущийся совершенным, по коже бежали мурашки — о! Вот это да! Некогда вызывавшие интерес остроумные соединения транзисторов казались больными бледной немочью, ВИ отвернулся от них и нырнул в океан слов — стал редактором. Почему не сочинителем? Он бы и рад, он и пытался, но скоро выяснилось, что жонглировать словами, менять их местами, выстраивать из них замысловатые цепочки — всего этого, увы, недостаточно, чтобы самому написать что-то путное. Вот Виталий Иосифович и подался в редакторы. И проплавал в упомянутом океане большую часть своей теперь уже довольно длинной жизни, пока вдруг не обнаружил, что слова обретают неприятное свойство исчезать — убегать, испаряться, прятаться, растворяться в пространстве, проваливаться в какие-то щели, в результате чего некогда многоцветные ковры тускнели, кружева расползались, в сверкающих дворцах появлялись бреши, манящие сплетения слов-смыслов превращались в унылые затертые паттерны, города — в руины, роскошные одежды — в охоботья. И все это называлось одним, пока еще не исчезнувшим словом — «старость».

И тогда ограбленный Виталий Иосифович бросил работу, замкнулся в своей «Веселой пиявке» с заботливой Еленой Ивановной, карликовым пуделем Ларсиком, четырьмя курами и соседом Мишкой и оскудевший запасец слов вытряхивал только на страницы тетради-дневника. Иногда — все реже — возвращалось к нему желание поиграть словами, и он принимался нашептывать себе под нос всякую ахинею, которую снисходительная Елена Ивановна называла стишатами. Скажем, возит он перепревшее сено (было такое в заводе у Елены Ивановны: оставлять кучи травы на зиму, чтобы весной уложить его в грядки) и бормочет: «Без волненья и без спешки сено я вожу в тележке». Или: «С радостью любуюсь я, как растет гора гнилья»: Или, протягивая Мише рюмку: «Победить любую боль помогает алкоголь». Он даже легкую проблему с работой кишечника мог облечь в такую форму: «Я пережил свои желания, тоскою полнится мой взгляд, напрасны были упованья, какашка спряталась назад».

Впрочем, мы ведь оставили Виталия Иосифовича за любимым делом: вот он сидит над своей тетрадкой, он только что вспомнил стишок своего детства: «По нашей улочке идут три курочки»...

Но дело-то не в этих догоняющих меня куплетах, стишках, присловьях из едва различимого отсюда детства, а в том, что они предвещают. Какая тревога жалит меня, словно назойливый овод беднягу Ио, принуждая все чаще, а теперь чуть ли не ежедневно, ежечасно ловить эти звуки? Ответ все яснее: предчувствие конца. Увы, да. И чем он ближе, тем гуще этот бульон, плотнее толпа призраков из слюнявой беззаботной поры. Вот картинка: молочница подхватывает бидон под мышку и, наклоняясь всем телом, наливает молоко в мерную кружку, а уж оттуда в поставленную бабушкой на стол трехлитровую банку. «Ну, Яковлевна, покедова, до послезавтра». А вот советский фитнес: полная тетя Ида, хозяйка дачи, рассыпает на полу террасы коробок спичек и подбирает одну за другой, каждый раз наклоняясь. И я вязну в этих картинках, там я дома, а тутошний мир — чужой, холодный, не мил он мне, да и нет у меня сил и — главное — желания впускать его в себя. Здесь рядом Ленка да Мишка, Ларсик да куры, да тетрадка вот эта — чего тебе еще? Прекрасная компания. Вот Ларошфуко сказал (если сказал), что старость — тиран, под страхом смерти запрещающий наслаждения юности. А на хрена мне эти наслаждения? У меня не только желания притупились — даже чувство их потери уж не так сильно, как я предполагал. Даже — чего себя стесняться — потеря друзей, когда-то близких, да, горька, но долго ли длится эта горечь? В острой форме — дни, а потом тихонько засыпает. Растворяется в повседневных хлопотах и абсолютно пустых переживаниях: засор в ванной, ночным заморозком прихватило картошку, упала калитка, то-се. А можно подложить под это и строки Василия Андреевича Жуковского: