Выбрать главу

Залюбовался флаконом.

— Оставлю, так выпьешь, а?

— Травиться не собираюсь. И вообще, я непьющий.

— Непьющий, некурящий… — бурчал Крючок, нюхая одеколон. — Святой, да и только! Как бы тебя отседова живым на небо не утащили.

Он отвинтил пробку флакона, подошел ко мне.

— Руки по швам!

И вылил на меня весь одеколон.

Мокрые пятна покрыли черную лагерную куртку. По лицу стекали прохладные струйки. Откровенно хохотал Крючок, трясся от смеха Кузник, хмурился Эмир.

— Зря загубили! — спокойно сказал я, вытираясь носовым платком. — Лучше взяли бы себе для бритья.

— Не положено! — сразу насупившись, ответил Крючок.

Я нес ящик по двору. С надеждой думал: «Давно нет ответа из Москвы на пятое заявление. Может, жалоба возымела действие? Должны же в конце концов разрубить гордиев узел!»

Был ясный день. Солнце щедро дарило свое тепло. Но временами врывался холодный ветер, хлопал дверями бараков, гудел под крышами. Как хотелось, чтобы он повалил этот темный забор с колючей проволокой и распахнул перед нами весеннюю ширь!

Скоро пойдут дожди и налетит человекоубийственная мошка. Пока же — дыши! Жаль только, нет в зоне ни одного дерева. Вон они — на кладбищенском холме для мертвых… В прошлом году поступил приказ усилить режим. Запретили самодеятельность, кино, предложили «отюремить» дворы. Была в больничной зоне одна кривобокая, но все же хотевшая жить береза — срубили. Заключенные, ползая на коленках, выдергивали, выпалывали траву, наказывали землю… Теперь приказ этот отменили. В клубе возобновились репетиции. Стала снова появляться кинопередвижка — с экрана звала нас к себе большая жизнь… Около медицинской канцелярии разбили клумбы, посадили цветы… Вот только зеленую березу не вернуть…

Когда я вошел в канцелярию, там был один Толоконников. Сидел на низкой скамеечке, держал на коленях старую, испачканную клеем доску (это его «верстак»!) и переплетал папки, книжки. Он с наслаждением курил. Дым выпускал столбиком вверх и всякий раз упирался взглядом в потолок, словно что-то искал там. При малейшем скрипе двери с ловкостью фокусника прятал в хлебный мякиш самодельный трехсантиметровый ножик. Кузник отобрал уже два таких «кинжала»: по режиму не положено!

— А как же переплетать? — недоумевал Толоконников.

— Да хоть пальцем!

Петр Степанович кивнул на кабинет главного врача и — шепотом:

— Перепелкина здесь. Закрылась, плачет… Один на операции у Паникова помер. Она ассистировала!

— Но она-то не виновата!

— Тсс!.. Ну и что же?.. Человек!

Я поставил посылочный ящик на стол.

— Давайте чаевничать, Петр Степанович?

Из кабинета вышла Перепелкина. Молча протянула мне историю болезни умершего. Молча ушла.

В канцелярию влетел Юрка.

— Привэт, молодежь! Как оно живется на склоне древних лет?.. Этап с ноль тринадцатой!

Положил на барьер формуляры и листок с направлениями. Шестеро шли в туберкулезный, трое — в хирургический, один — в глазной, один — в морг.

— Опять «при попытке»? — спросил я.

— Хуже! Вызвали старикана на освобождение, он от радости и отдал концы. Привезли на срочное вскрытие, а профессор в кандее!

— Посадили Заевлошина? — поразился я.

— Подумаешь, персона грата! — хмыкнул Юрка. — Он же не только трупы потрошит, еще и санврач. А в рабочем бараке нашли клопа. Вот профессору и влепили пять суток. Привэт!

И Юрка выскочил из канцелярии.

За окном сгущалась синяя дымка. Чуть розовело небо. Эмир и Крючок несли посылки коечным больным. Прошел, печатая шаг, толстолицый старшина режима Нельга — гроза надзирателей. За ним — Кузник: руки в карманах, голова из стороны в сторону так и ходит… Показалась вдали операционная сестра Череватюк. Она же начальник медицинской канцелярии и секретарь партийной организации больницы. Шла быстро. Шинель нараспашку. На гимнастерке поблескивали четыре боевых ордена. Надевала их Череватюк в особо важных случаях. А почему сейчас?.. Лицо у нее молодое, с темно-карими глазами, привлекательное, только нос немного великоват. Была Череватюк постоянно чем-то встревожена, не выпускала папиросы изо рта, курила неистово. А то, случалось, подолгу сидела, глядя в одну точку, и было непонятно: слушает она тебя или нет…

Открылась дверь. Мы поднялись, Череватюк просила в свою комнату, отделенную тонкой перегородкой от кабинета Баринова.

Еще три дня назад нужно было отправить месячный отчет в Озерлаг. Но начальница отсутствовала, и отчет ждал ее подписи. Составлялся он за нехваткой бумаги на безукоризненно выструганной сосновой доске длиною метра полтора. Каждого пятого числа эти «деревянные ведомости» отправляли в Тайшет. Захватив доску, я переступил порог.

Череватюк сидела за письменным столом и была похожа, как мне почудилось, на девушку в тесной сибирской избе с картины Сурикова «Меншиков в Березове». Задумчиво глядела перед собой.

— Была в Тайшете, — сказала она, не поднимая головы. — На партийной конференции… Отчет готов?

— Можете подписывать, гражданин начальник.

Череватюк взяла в рот папиросу, затянулась. Взглянула на доску.

— Боже мой, боже мой, сколько же граф… Цифры, цифры, цифры… Баринов тут?

— Ушел за зону.

— Опять преферанс!.. — Она глубоко вздохнула. — Сколько умерших?

— Одиннадцать и четыре с трассы.

— А в прошлом месяце?

— Девятнадцать. И пять с трассы.

— Смертность снижается. Хорошо это… Она прикинула на счетах несколько цифр, сбилась.

Снова защелкала костяшками. Опять не получилось. Расписалась внизу доски.

— Завтра сами дадите Баринову на подпись. У меня с утра партбюро.

Я взял доску и шагнул к дверям.

— Подождите! — остановила она. Неожиданно спросила: — Какое вы совершили преступление? Только честно!

Подумалось: «Почему спрашивает? Решила убрать из канцелярии? Поводов к этому я как будто не давал…»

— Никаких преступлений я не совершал, гражданин лейтенант.

Череватюк опустила глаза. Сказала тихо:

— Не гражданин лейтенант, а… Нина Устиновна. Садитесь.

Несколькими затяжками докурила папиросу, взяла новую.

— Много, по-вашему, в больнице… невиновных?

Я ответил не сразу.

— Такой графы в статистическом отчете нет.

— Испугались?..

Встала (поднялся и я), сняла шинель, открыла окно. Запахло свежей землей: недавно полили цветочные клумбы.

— А Толоконников — занятный старик. Ухитрился посадить на клумбах огурцы. Думал, не замечу… Так я и не заметила!

Она бросила на стол пилотку, встряхнула темными волосами, отошла в угол и прислонилась спиной к стене.

Молчала. Потом, словно про себя:

— Значит, мой вопрос остается без ответа…

У меня сильно заколотилось сердце.

— Видите ли, Нина Устиновна… После ареста, в первые дни, мне думалось, что в камере я один невиновный. Ну, а затем — Бутырка, этапы, пересылка, лагерь… Многие убеждали, что они тоже совершенно ни в чем не виноваты. Так ли это?.. Но ведь оклеветали же меня, почему не могли другого, третьего?.. Конечно, бывают и ошибки. Однако что-то их очень уж много!

Череватюк продолжала молчать. Лицо ее странно вытянулось. Дрожали ресницы.

— Каждый невиновный, — говорил я, — ждет ариаднину нить, которая выведет на свободу. Иначе нельзя жить!.. Только животное может есть, чтобы существовать. А мы хоть и занумерованные, но люди…

Я глотнул воды. Зубы стучали о край кружки.

Череватюк с трудом произнесла:

— Говорите… слушаю вас.

— Вы меня вызвали на откровенность. Значит, разговор на обоюдном доверии, так?

— Да, да!

— Тогда отвечу на ваш вопрос. — Я прикрыл окно. — Есть невиновные! Не я один — много. Назвать?..

В ее глазах мелькнул испуг.

— Конокотин?.. Флоренский!.. Вы же работаете с ними! Неужели не видите, что это за люди?! Толоконников!.. Его арестовали в Ставрополе. Полгода следователь Додзиев придумывал, в чем бы его обвинить!.. И подключил к чужому групповому делу. Освободить, сказал, не имею права… А Тодорский?.. Когда я спросил у Баринова, знает ли он, что это тот самый Тодорский, о котором писал Ленин, майор усмехнулся: «Липа! То был другой…» Нет, Нина Устиновна, это как раз и есть самый настоящий Тодорский!