Вызвал по телефону конвоиров.
Я лежал, как запеленатый в железные обручи. Не помню: соображал ли, что случилось? Скорее всего, был в состоянии полнейшего угнетения и безразличия… Пришли солдаты. Иванов носком сапога пнул меня в бок:
— Заберите падаль!
…В землянке внезапно погасла лампочка. Конокотин вывинтил ее, зажег спичку, проверил. Руки у него тряслись.
— «Люстра» не перегорела. Значит, движок сдал…
Мы продолжали сидеть в потемках. Только в углу светился, как памятник лунной ночью на кладбище, громоздкий термостат.
Конокотин продолжал с заметным напряжением мысли:
— На суде я рассказал председателю Романычеву о преступном следствии. А он, знаете что, этот адвокат дьявола?.. Вы, говорит, считаете себя большевиком, а большевики должны преодолевать все трудности. Зачем же подписали фальшивые показания?
Орест Николаевич вдруг яростно закричал, словно увидел перед собой Романычева:
— «Зачем»?! А зачем вы сидите в судейском кресле с Гербом Советского Союза, если не знаете, не чувствуете, как сфабриковано мое дело, не видите, что протоколы написаны не чернилами, а кровью?!
В землянке густая тишина переплелась с темнотой. Лишь слышно было, как порывисто дышал Конокотин. Чай в кружках остыл. Мы к нему и не прикоснулись.
— В последнем слове подсудимого, — понизив голос, с мучительной усталостью проговорил он, — я попросил не только оправдать меня, но и привлечь к суду моих следователей. Никто не стал слушать…
Лампочка засветилась тонкими красными жилками.
— Ужасно! — вздохнул Конокотин и посмотрел на лампочку, горевшую безжизненным светом. — Ну, а какие новости в зоне?
— Ничего особенного… Разве вот новый оперуполномоченный назначен. Некий Комиссарчик. С двадцатой колонны. Этапники, помню, называли его человеком…
— А! — Орест Николаевич безнадежно махнул рукой. — Все они одним миром мазаны!..
Взвизгнула дверь. В землянку вбежал, запыхавшись, старший санитар Славка Юрчак.
— К Флоренскому! Срочная операция!
Солдата сняли с поезда. Случайный прострел левого плеча. Повреждена подключичная артерия. Сильное кровотечение.
Конокотин узнал молодого конвоира Петьку. В прошлом году Петька мог застрелить его. Вели Ореста Николаевича на лесоповал. Задумавшись, он нарушил строй. Конвоир обругал, но оружия не применил.
Конокотин подошел к солдату. Кровь лила из раны. Прижал артерию пальцами.
— Поезд дернул… — слабым голосом пояснил солдат, по-детски шморгнул носом и умоляюще поглядел на Ореста Николаевича.
Приготовили инструменты. Дали наркоз. Флоренский наклонился к раненому, и в эту минуту стало темно. Снова отказал движок.
— Света, света! — требовал Флоренский.
Нина Устиновна нашла в перевязочной свечку. С вахты принесли керосиновую лампу. Операция — в полумраке.
За окном — черное, в тучах небо. Взлетают ракеты — белые, зеленые. Вспыхивают и гаснут. Вспыхивают и гаснут… Вдали, на высоких елях, кричат разбуженные вороны…
— Закройте окно! — распорядился Флоренский.
Перевязали артерию… Загорелись лампы. Можно зашивать… Но у солдата огромная потеря крови. Жизнь на волоске.
— Нужна кровь первой группы! — забеспокоился Николай Дмитриевич. — Немедленное переливание… Но где ее взять?..
— У меня кровь первой группы. Бери, Николай Дмитриевич — предложил Конокотин.
— Что?! — Флоренскому показалось, что его обманул слух. — Да ведь нужно четыреста кубиков, не меньше!
— Бери! — повторил Конокотин.
— Ты хочешь, чтобы здесь было два трупа?
— Я хочу, чтобы он остался жить.
Солдат начал хватать ртом воздух. Пульса почти не было.
— Он ни при чем! — торопливо сказал Орест Николаевич. — Молодой, у него вся жизнь впереди.
— Ложись! Черт с тобой! — зло и восхищенно выкрикнул Флоренский.
Двумя шприцами сделал прямое переливание крови.
— Я ничего не чувствую… Мне хорошо! — подбадривал хирурга Конокотин.
Медленно слез со стола, сделал шаг — и потерял сознание.
Спустя четверть часа Флоренский вышел на крылечко. Уселся на ступеньку. Теплая ночь. А он что-то зябнет.
В дверях возникла белая фигура Нины Устиновны. В руке у нее мензурка.
— Доктор, это спирт.
— Вот хорошо! Как Орест?
— Уложила на койку. Ввела эфедрин.
— А Петька?
— Спит.
— Сукин он сын! — обрадованно сказал Флоренский, выпил спирт. Возвратил мензурку Нине Устиновне. Благодарно пожал ей руку.
Ночь. Тучи. Ракеты…
Утром Николай Дмитриевич, как обычно, был подтянут, бодр.
— Прихожу сегодня в корпус, — говорил он, делая мне перевязку, — а мой Орест как ни в чем не бывало в палатах температуру меряет. Я, конечно, накинулся: «Ты в своем уме?! Немедленно ложись!» А он: «Не могу. По графику — дежурный, и потом — подсадок нынче много…»
Заканчивая перевязку, Флоренский взглянул в окно и ахнул:
— Смотрите! Вот это номер…
По дорожке к карцеру шел, гордо подняв голову, Кагаловский, сопровождаемый самим Кузником.
У надзора доктор давно был на примете, но как-то все не удавалось уличить его в нарушениях режима. А хотелось! Больно уж заедал Кузника этот шумливый кремлевский врач. Он мог, пренебрегая дистанцией, существующей между заключенным и офицером, наскочить на него и при высоком, начальстве обвинять в каком-либо перегибе. Попробуй оправдаться, если Кагаловский приводит факты, выставляет свидетелей! Остается в корпусе после отбоя, носит домашнее белье, повышает голос на дежурных надзирателей. Многих заключенных сознательно задерживал на койках. Это он лишних два месяца «пролечил» давно выздоровевшего Малюкаева (говорили, что даже искусственно повышал ему температуру). Это он приходил в кабинет главного врача, когда тот комиссовал уезжающих на лагпункты, и не однажды добивался повторной госпитализации того или иного этапника. Не зря заключенные называли Кагаловского правдолюбом.
И вот, наконец, свели счеты, воспользовались отъездом начальника больницы в Тайшет, придрались к чему-то и повели в каменный мешок.
В тот день Кузник встал, должно быть, с левой ноги и «жаждал крови». Не успела захлопнуться дверь карцера за Кагаловским, как туда же был водворен старший санитар десятого корпуса Котик.
С этим сообщением заглянул в канцелярию Миша Дорофеев.
Более старательного, аккуратного и внутренне собранного старшего санитара, чем Ефрем Яковлевич Котик, в больнице, пожалуй, не было. Я не поверил.
— Ей-ей! На двое суток заперли! И ни за что! — возмущался Дорофеев.
Оказывается, в десятом корпусе лежал полковник Саломатов — начальник отдела МГБ Озерлага. Он не побоялся доверить свое горло врачу Ермакову, хотя знал, что доктор осужден как террорист. Ермаков поковырялся у него в горле ножом, быстро вылечил. Уходя из корпуса, Саломатов поблагодарил Котика за отличное обслуживание и, вопреки инструкции, простился с ним за руку, а Крючку, который стоял тут же, даже не кивнул. Крючка это взбесило. Как это так: с зеком — «по петушкам», а от него нос поворотил? Не иначе, мол, старший санитар что-то «доложил» о нем начальнику… А сегодня утром Крючок зашел в десятый корпус, увидел на стене мух, больше чем положено — рапорт Кузнику. А тот, не долго думая (благо майор Ефремов в Тайшете), отправил старшего санитара, в карцер.
— Оформленное по закону беззаконие! — заключил Дорофеев,
Сам человек…
«Как быстро проходит день и как долго тянется год!» — признался я в открытке, которую удалось отправить домой сверх нормы. А через день Эмир принес мне двенадцать писем. Открытка с ними разошлась. Вера писала: «День без тебя — как год. А годы бегут, убегают. Жутко подумать, что прошло уже около трех лет, как нас разлучили…»
Да, у надежды и у тоски время разное…
— После писем жены всегда хотелось делиться радостью с другими. На этот раз я решил пойти к Тодорскому. Месяца два назад его положили на койку. Снова трофическая язва. Теперь лечение заканчивалось. Александра Ивановича назначили ночным дневальным в одиннадцатом корпусе.