— Меня скоро выдворят, — сообщает юноша. — Следствие кончилось.
— В чем же вас обвинили?
— Антисоветская болтовня… Я действительно виноват. Всем и всюду говорил, что моего отца в тридцать седьмом без всякой вины расстреляли.
Арутюнян ходит по камере. На нем грязные парусиновые туфли, летние брюки, голубоватая спортивная куртка. Голос спокойный.
— Мой отец был другом Орджоникидзе. Строил Сталиногорск… Сам Ежов приехал на дачу арестовывать его… Я — студент. Взяли летом, прямо из экспедиции… Мне, между прочим, хороший следователь попался. Обещает послать в Караганду. Там, в лагере, мама… Я ужасно боялся, что и ее расстреляют… А вас за что?
— Не знаю.
— Хм!.. Еще Герцен сказал, — рассуждает Арутюнян, — что на земле существует страсть искать виновных.
Он предлагает сыграть в шахматы.
— Что вы? Какие там шахматы!
— Давайте, давайте! Что ж вы и будете так сидеть, нос повесив?
Он высыпает на стол замызганные шахматные фигуры, расставляет их на доске, двигает пешку. Я смотрю на фигуры, и мне кажется, что они слегка дрожат.
— Ну? Ваш ход. Играйте! — настаивает Арутюнян.
Я механически двигаю пешки, фигуры и получаю мат.
— Явный зевок! — заключает юноша. — Сыграем вторую. Ваши белые. — Он поворачивает доску.
Я загадываю про себя: «Если выиграю — через неделю освободят, если нет…» Внутренне улыбаюсь своей наивности, но во что бы то ни стало хочу выиграть! Начинаю хорошо знакомый ферзевый гамбит. Партия длится долго, и наконец моя победа!
Партнер, вижу, обескуражен.
— А вы знаете, — вдруг вспоминаю я, — на сегодня у меня были билеты в театр, на «Отелло»…
— Потеря терпимая, — с дружеской усмешкой замечает Арутюнян.
В камеру приводят арестованного. Надзиратель гремит железной койкой (Арутюнян и я ставим ее около стены), бросает на пол тощий тюфяк, набитый тряпьем, подушку, простыню. Уходит.
Арестованный неподвижно стоит у порога, как бы боясь сделать шаг вперед. Пожилой. Меховая шуба, меховая шапка, в руке — белый узелок. Точь-в-точь Забелин из «Кремлевских курантов»!.. На щеках — слезы. Тяжело дыша, он глухо спрашивает:
— Товарищи… когда все это… кончится?
Знакомимся: Уманец, Роман Емельянович… Начальник управления и член коллегии Госснаба СССР.
Он в оцепенении опускается на край койки. Отчаянным жестом проводит по остриженной голове. Бессильно роняет руки. Немыми глазами смотрит на нас.
— Что они сделали?.. Завтра мне надо было в Совмин… В Госплан… Масса неотложных вопросов!..[8]
Отбой… Ложимся на койки. Лицом — к дверям, к глазку. Руки — поверх одеяла… И вдруг вижу: недалеко от моей койки стоит Отелло — Остужев!.. Белый хитон, серьга в ухе… Певучий голос: «Увидеть, усумниться, доказать…» Мавр вытягивает длинные руки, шевелит пальцами, на них сверкают кольца… А пальцы такие же волосатые, как и у того, в сером халате, что отрывал петли и крючки… Отелло все ближе ко мне, ближе!.. Длинным пальцем, похожим на щупальцу огромного краба, он стучит по изголовью койки…
Я вскрикиваю, сбрасываю одеяло, сажусь…
Надзиратель в коридоре стучит ключом по дверной скобке.
Отваливается фрамуга в двери, просовывается голова в фуражке:
— Ложись!..
На квадрате барачного окна начали выделяться прутья решетки. За ними — предрассветная синь. Уходила злая, черная ночь… А я никак не мог уснуть! Одна за другой всплывали в мозгу живые картины…
Опять тюремная камера.
Скрежещет ключ в двери: за кем-то пришли. Все вздрагивают: на допрос!.. Надо держать себя в руках. Надо являться к следователю внешне спокойным, внутренне уверенным. Но как добиться такого состояния?.. Тебя ведут под дулом револьвера, со склоненной головой, с омертвевшими за спиной руками, ведут по коридорам, как по безвыходному лабиринту. Конвоир стучит ключом по металлической пряжке своего пояса или щелкает пальцами, причмокивает губами, чтоб не было встречных ведомых, чтоб путь был расчищен. Стегает, словно плетью: «Прямо!.. Направо!.. Налево!.. Голову ниже!.. Быстрей!..» Открывает одну дверь, другую, третью, четвертую… И все — коридоры, двери, коридоры… Иногда на кисть твоей руки ложатся чужие пальцы, тебя держат, как пойманного хищника, и толкают, как мешок с костями… Вот попробуй-ка после всего этого быть спокойным, собранным!
А я нахожу опору для души. Внушаю себе: «Каждый шаг, который ты делаешь по этим коридорам, — шаг к Вере, к освобождению! Ты должен пройти весь тягостный путь, и чем чаще тебя будут вести по нему, тем скорее вырвешься отсюда, где сейчас ты — лишь тень человека!»
— Кто тут на «Д»?
Называю свою фамилию.
— Слегка![9]
И я иду, иду с самым сильным оружием в сердце — с верой в правду. И меня не пугают ни коридоры-склепы, ни холодная сталь револьвера, направленного в меня, ни цепкие пальцы конвоира.
…Кабинет следователя. Я сижу в углу, за столиком. Вытянутые руки лежат на коленях: таков порядок. Чумаков говорит с железной маской на лице:
— Мы арестовали вашу жену…
И смотрит, какое впечатление производят его слова.
Меня охватывает ужас. «Вера в тюрьме?!. За что, во имя чего губят нас обоих?!»… Представляю ее в камере: испуганное, мокрое от слез лицо… Меня начинает трясти… Невидимо для следователя (так мне кажется!) стискиваю зубы, вдавливаю кончики пальцев в колени.
— Она раскрыла ваше вражеское лицо, — говорит Чумаков.
Держит в руках лист — якобы протокол допроса, читает «разоблачение». Читает, но не показывает.
У меня камень отваливается от сердца… «Давнишний, истертый прием… А если… если все-таки арестована?..»
Вслушиваюсь в каждое слово, которое монотонно произносит Чумаков… Беспардонное вранье! Следователь абсолютно безграмотен в такой науке, как психология.
А было в те дни совсем иное, о чем я узнал позже, от самой жены…
Она так верила в мое немедленное возвращение, что каждый вечер, в одиннадцать часов, накрывала стол, ставила закуски, кипятила чайник, прятала его под матрешку и, надев пальто, накинув на голову теплый платок, шла к зданию МГБ (мы жили неподалеку, в Комсомольском переулке). До поздней ночи ходила мимо глухих чугунных ворот, ждала, что откроется калитка и выйду я… Но дважды или трижды ударяли часы на Спасской башне, гасли уличные фонари, тьма окутывала все вокруг и только матово выделялся в ночи на доме цоколь из лабрадора — черный, с яркими прожилками. Цоколь страшил Веру, почему — она не понимала. Уходила домой, прибирала все со стола, выливала воду из чайника, падала на кровать и лежала с открытыми глазами…
Так продолжалось недели три после моего ареста.
Однажды утром она уехала на кладбище в Перловку. Там похоронена ее мать. И вдруг увидела на чужой могиле черный памятник из такого же Лабрадора, что и пугавший ее цоколь. С того дня перестала ходить к воротам МГБ, к моей «могиле»…
— Вы в тридцать втором году организовали в редакции воронежской газеты «Коммуна» антисоветскую группу из четырех литературных сотрудников. Подтверждаете?
— Ложь.
— Ваша группа имела задачу свергнуть Советское правительство и создать новое, коалиционное. Признавайтесь?!
— Вы не назвали еще одну задачу этой группы.
— Какую? — настораживается Чумаков.
— Мы хотели закрыть Америку.
Чумаков вскакивает со стула, кричит:
— Вы издеваетесь над следствием!
— Нет. Следствие издевается надо мной.
Он плюхается на стул, схватывает ручку, начинает что-то писать.
Пауза тянется долго. Я нарушаю ее. Напрягаю все силы, чтобы говорить спокойно.
— А ведь может случиться, гражданин следователь, что мы с вами встретимся на свободе… Пришлю вам и вашей Наде билеты на премьеру моей пьесы…
— Откуда вы знаете Надю? — с недоумением, переходящим в тревогу, спрашивает он.
— У вас плохая память, гражданин следователь. А это большой ущерб при вашей профессии… Вы как-то в моем присутствии говорили из кабинета по телефону. Вызывали Чумакову. Называли Надей. Сказали, что у вас билеты в Малый театр. Расписывали зрительный зал: яркий свет люстр, шуршание платьев… Так сказать, морально меня подавляли… Забыли?.. К вашему сведению, подследственные хорошо, на всю жизнь, запоминают каждое слово, которое им говорится.