— Идите в камеру!
— Разрешение следователя?
— Нет, мое. В таких случаях имею право прекращать карцерное содержание.
— В камеру я не пойду.
Врач остолбенел.
— Уйду только по распоряжению следователя. Поймите, доктор… У меня с ним своего рода дуэль: кто кого? Так вот — я его, а не он меня! Понимаете?
— Но я обязан вправить грыжу! Здесь неудобно.
— Почему? Надо только на что-нибудь сесть.
В подвал принесли фанерный ящик из-под папирос. Врач оказал помощь, ушел растерянный.
А я наконец-то сидел! И вдруг почувствовал полнейшее расслабление всего организма. Лучше бы не садился! В глазах завертелись оранжевые круги, сознание выключилось.
Поднял меня стоявший за дверью старик с автоматом. Усадил на ящик. По лицу моему сочилась струйка крови. Очевидно, падая, ударился головой о дверь.
— И чего ты с ним воюешь? — говорил старик. — Сколько уже дён себя мучаешь… Мне в евтом предбаннике и то муторно, силов нету, а у тебя здеся вовсе хана… Все одно плетью обуха не перешибешь…
Он вышел в «предбанник», щелкнул замком. Потом открыл фрамугу в двери, протянул жестяную кружку с кипятком.
— На, попей малость… Да поскорейше, покуда лейтенанта нету.
Я схватил горячую кружку. Как утюгом, стал водить ею по груди, по бокам, по спине. Согрелся. Вода остыла. Я залпом выпил.
— Спасибо, папаша… Ты из каких мест будешь?
— Тамбовского району… Не думал и не гадал в евто заведение попасть.
— Я тоже не думал…
Старик вздохнул.
— От судьбы, мил человек, не уйдешь. Кому суд, кому кривосуд, а так и быть…
Он забрал кружку, прикрыл фрамугу. Услышав шаги офицера, заругался «для порядка».
На пятые сутки начались видения. Совершенно явственно вырисовался на мерзлой стене перрон Курского вокзала в Москве, спешащие на посадку пассажиры, и среди них… мечущаяся Вера!.. Секунды две я понимал, что это болезненные иллюзии, но тут же мой мозг воспринимал все это как живую действительность. Я закричал: «Вера! Я здесь, здесь!»
Открылась дверь карцера. Дежурил молодой солдат.
— Чего кричишь? Спятил, что ли?
— Во сне я…
— Тут спать не положено!.. А будешь орать, заберу ящик… Снисхождение делают, а он… Вста-ать! Руки по швам!.. Садись!.. Вста-ать!.. Очухался? Ну вот…
Солдат закрыл дверь и начал, «заочно» костить меня за то, что не даю ему спокойно дежурить.
А я хотел, хотел видеть Веру? Всматривался в стену, в углы…
Вдруг выросла фигура офицера с пустыми глазами.
— Вста-ать!..
Он сунул мне насквозь проеденный морозом пиджак, висевший все дни в «предбаннике».
— Срок истек, — сообщил офицер. — Марш в корпус!
В камере я лег на откинутую от стены доску. Меня подбрасывало как мячик.
Спустя неделю приехал Чумаков.
— Ну что, как себя чувствуете? Отдохнули?.. Не хотите ли еще разок туда? Могу устроить…
— Лучше выведите меня сейчас вот за эту дверь и расстреляйте.
Чумаков скривил рот. Начал собирать бумаги.
— Следствие закончено, — буркнул он. — Сегодня подпишете двести шестую статью…
Продел в иглу белую нитку и стал сшивать протоколы.
— Вот уж поистине белыми нитками шьете дело, — заметил я.
Чумаков усмехнулся.
— Хм!.. Вы еще способны острить?..
Скорбные складки легли на лицо Тодорского.
Хотя был выходной, но в канцелярии скопилось много дел. Надо было ими заняться. Александр Иванович, провожая меня, сказал:
— Вера в будущее — великое дело, товарищ. Необоримая сила!
Человек — человеку
В Москве по улице Кирова шел вечером майор. Всматривался в подсвеченные номерные знаки на углах зданий. Дом № 14… Поднялся на третий этаж. Квартира № 36…
Дверь открыла старушка. Боязливо отступила.
— Вам кого?
— Простите за беспокойство. Квартира Ульмишека здесь?
— Да! — кивнула старушка. Вежливый тон офицера погасил тревогу. — Прошу вас.
И повела нежданного гостя по коридору к своей комнате.
— Проходите, пожалуйста…
В комнате у окна стояла полуседая женщина. Майор уловил в чертах смуглого лица что-то общее с Ульмишеком.
Старая хозяйка, желая, очевидно, опередить неизбежный вопрос, сказала:
— А сына нет в Москве. Он… в командировке… надолго… Вы, наверно, ему товарищем были по фронту?.. Что же вы стоите? Садитесь!
Гость сел. Сели и женщины.
Майор узнал, что перед ним сестра Павла Григорьевича и мать — Стера Ионовна. Ей уже семьдесят семь… Попросил разрешения курить.
— На фронте с вашим сыном я не был, — сказал он. — Но достаточно знаю его как человека и работника… Скажите, вашим соседям известно, что он… в командировке?
— Да… — нетвердо произнесла Стера Ионовна и вопросительно посмотрела на дочь.
— Вы… откуда? Москвич или… приехали? — спросила та.
Ее глаза засветились, словно она вдруг подумала о чем-то невозможном.
— Я не москвич, — ответил майор. — Приехал по служебным делам.
Он положил ладонь на руку старухи.
— Ваш сын очень хороший, честный, прямой!
Стера Ионовна всхлипнула, втянула голову в плечи, сделалась совсем маленькой.
Дочь быстро встала, подошла к ней.
— У тебя же сердце, мама!
И повернулась к майору.
— В нашей семье большое несчастье, товарищ…
Мать тихо плакала, вытирая пальцами мокрые щеки.
Майор неожиданно сказал:
— Павел Григорьевич жив и здоров, работает… Позволяю себе передать от него сыновний привет. Я его теперешний начальник… Пока я там, можете быть спокойны за него.
Обе женщины смотрели на майора, веря и не веря, благодарно и опасливо.
Майор сказал, что бандероли, которые посылает Стера Ионовна, он по долгу службы вскрывает лично. Ему запомнился московский адрес: «Улица Кирова, четырнадцать, квартира тридцать шесть…» Ульмишек ни о чем не просил, даже не знает, что начальник уехал. А в Москве майору в голову навязчиво лез все тот же адрес: «Четырнадцать, тридцать шесть! Улица Кирова… Четырнадцать, тридцать шесть! Улица Кирова…» Вот он и пошел. И пришел…
— Можете передать со мной письмо, посылку.
Мать и дочь засуетились. Говорили шепотом, бросались от стола к буфету, от буфета к шкафу. Послать было нечего. Идти покупать — поздно, майор спешил на поезд. Нашли маленькую плитку шоколада.
Уселись за письмо. Старуха стояла за спиной дочери, шептала строки и с материнской добротой посматривала на курившего офицера. Она все поняла!..
Майор взял письмо, плитку шоколада и ушел.
Дорога была бугристая, с рытвинами. То круто поднималась в гору, то сбегала в низину. Мы строго держали строй. Сбоку — автоматчики и собаки. Окрики, рычание… Позади тащилась повозка с инструментами.
Было раннее утро, но солнце уже грело. Появилась мошка. Пришлось укрыться марлевыми сетками.
На лесоповал выгнали всех работавших в зоне, кроме врачей и фельдшеров. Делянка была километрах в пяти. До вечера нужно было очистить ее от сушняка, повалить десяток деревьев, разделать на дрова.
Пришли в синевато-темную тайгу. Конвойные расставили запретки — фанерные дощечки на палках. Переступишь линию — прощай жизнь!
Начальник конвоя предупредил:
— Глядите, до смерти четыре шага…
Дали на перекур три минуты — и завизжали пилы, застучали топоры.
К полудню вымотались. А расчистили только дай бог треть площади. Прораб Иванишин мотал головой: ой, плохо!
— Не уйдем, мужики, покуда всего не сделаем, — сочувственно, говорил он чуть хриплым голосом. — Так что вкалывай, вкалывай, бога нет!
Меня прораб поставил на рубку сучьев. За полчаса я «дошел». Куртка — хоть выжимай. А тут еще отлетел сучок и прорвал накомарник. Мошка лезла в дырку, жалила лицо. Поминутно приходилось бросать топор, вытряхивать мошку из-под сетки. Иванишин увидел, что дело у меня не клеится, послал собирать хворост, жечь костер. Это полегче. И от мошкары дымовая завеса.