Выбрать главу

— Я никогда не скрывал своего лица коммуниста.

— Он — коммунист, а? Как только язык поворачивается!.. Я научу вас порядку!.. В карцер!..

Доктора посадили на пять суток строгого режима: холод, без теплой одежды, полмиски баланды в день.

Под вечер пришел в бухгалтерию лейтенант Клиник, начальник снабжения. Всегда вежливый, он на этот раз даже не ответил на приветствие. Сел на табурет возле Дидыка, опустил голову, молчал. Так молчат люди, когда на них сваливается большая беда.

Дидык и я переглянулись.

— Нэ пытав вас, гражданин лейтенант, знаемо, що стряслося, — сказал Харитон Иванович.

Клиник не поднял головы.

— Товарищ Сталин…

Я выскочил во двор. Очевидность случившегося была теперь бесспорной. Сталин умер! И это, уже неотвратимое, с новой силой ударило в сердце. Я ходил по зоне, не понимая толком, куда, зачем иду. Слезы душили меня. Инстинктивно поворачивал, когда близко обозначалась запретка — протянутая от забора в глубь территории колючая проволока. Сталин!.. Слишком многое связано в нашем сознании с именем этого человека. И слишком многого, видно, мы еще не знаем… Мне тогда казалось, что умерла всякая надежда на освобождение…

…Утром Дидык и я сложили в одну миску свой завтрак — ячневую кашу, два куска селедки, сверху — плавленный сырок из посылки. Как бы передать это в карцер Штейнфельду?.. Хорошо бы еще и телогрейку…

Забежал в бухгалтерию, как всегда, на минутку Федя Косой. Последнее время он заметно изменился, стал тщательно бриться, ходить в галстуке. Уж не жениться ли собрался? Хотя кто за него пойдет? Ни двора ни кола… Да еще бывший заключенный!

Мы поделились с ним своей затеей насчет Штейнфельда. Не смог бы он посодействовать?

— Меня в это дело не впутывайте. Табачок ему — пожалуйста, нате!

Он вынул из кармана пачку махорки.

Позже в каптерку зашел Рябченко. Попросил спичек. Задумчиво сказал:

— Сумлеваюсь: кто вы такие по правде?.. Одни плачут, другие в ладоши хлопают, что помер… А ты чего тут мерзнешь? Иди в барак. Кому надо — кликнет.

«Попросить его? — подумал я. — Кажется, в нем колыхнулось что-то человеческое…»

— Гражданин надзиратель, устройте одно доброе дело.

— Доброе — не худое. Чего надо?

— Штейнфельда в карцер упрятали…

— Нехай с майором в пререкания не пущается.

— Да ладно, это их дело, разберутся. А вот холодина там и есть не дают. Загубят старика… Он знаете какой доктор? Первоклассный сердечник! Скольких от смерти спас!..

— Ну чего, чего, говори?

— Нельзя ли… ватник и мисочку? Это моя и Дидыка просьба к вам, гражданин начальник… как к человеку. Тоже и у вас сердце может заболеть…

Рябченко сдвинул треух, кривыми пальцами погладил затылок.

— Э, давай!.. На хорошего человека и я хороший, а на сукинова сына — сам сволочь!

Штейнфельда освободили из карцера досрочно. Настояла Анна Васильевна Гербик — вольнонаемный врач. Она никого тут не боялась.

Леонид Григорьевич пришел в бухгалтерию и, ни слова не говоря, обнял меня и Дидыка…

В Москве хоронили Сталина.

С утра в лагерной зоне — ни единой начальственной души. Только надзиратель Вагин прошелся по баракам. Пошумел на тех, у кого на спинах выцвели лагерные номера, и вдруг, ни с того ни с сего, выгнал во двор врачей Григорьева, Штейнфельда, Ермакова и трех фельдшеров. Выдал им лопаты. Заставил перекладывать снег с места на место. Продержал медиков на морозе больше часа.

У нас — семь вечера, темно. В Москве — полдень. Я и рентгенотехник Николай Федорович Кунин, беседуя, ходили взад и вперед от рабочего барака до ворот вахты. На столбе горела лампочка, бросая нам под ноги молочную полосу света.

Вдруг позади раздался надтреснутый голос оперуполномоченного Калашникова:

— Обсуждаете?..

— Обсуждаем… прогноз погоды, — ответил я.

— Ха! Тоже мне «синоптики»!.. — сквозь зубы проговорил Калашников. — И какая же на завтра, по-вашему, погода?

— Туман! — резко бросил Кунин.

Калашников хмыкнул. Ушел за зону.

Мы продолжали ходить по тропинке. Кунин на вид здоровый, плотный мужчина средних лет, с широким, чуть оплывшим лицом, а легкие проедены туберкулезом. Судьба этого человека — типичная для многих заключенных: фронт — плен — лагерь…

— С детства я славил его имя, — приглушенно говорил Кунин. — В бой шел «За Родину, за Сталина»… Он должен был пресечь массовые репрессии. Вы согласны со мной?.. Он не мог о них не знать!.. Когда река выходит из берегов и заливает жилища, то людей спасают, а не топят!..

Кунин тяжело дышал, кашлял.

— Я понимаю, — глухо ронял он слова, — вам не очень-то приятно такое слышать… Мой отец тоже коммунист, крупный хозяйственник в Полтаве… А я так думаю: кончина Сталина — начало второй нашей жизни, восходящей!.. А может, нет?.. Что мы знаем?.. Живем желаемым!..

Издали наплыли звуки траурного марша.

— Хоронят! — Я остановился, напрягая слух.

— Динамик включили на станции, — пояснил Кунин.

Мы поднялись на крылечко корпуса, в котором размещались рентгенокабинет и аптека. Отсюда слышней. К нам присоединился совсем согнувшийся в скобку медстатистик Рихтер. Вышел на крылечко и Мальцев. Он поднял узкий воротник бушлата, надвинул поглубже кепку.

Светилась пузатая лампочка над дверями вахтенного домика. Серебрились снежинки на колючей проволоке забора. Ветер гнал в нашу сторону радиозвуки. Холодную тишину, висевшую над лагерем, разрывали голоса траурного митинга на Красной площади.

— Со святыми упокой! — тоненьким голосом проскрипел Рихтер.

Донеслась музыка… Забухали орудия…

Мальцев позвал меня в аптеку.

В аптеке горела настольная лампа. В шкафах тускло поблескивали стеклянные банки. Леонид Михайлович, сбросив бушлат и куда-то метнув кепку, зазвенел ключами, задвигал ящиками. Вынул листок бумаги.

— Вот написал… Почитайте вслух.

Я тяжело сел за стол. Свет лампы упал на столбцы строк.

Кто лгал, что в этой сторонеМы все отверженными будем?Сегодня верится вдвойне,Что мы и правда нужны людям,Кто лгал, что в этой тишинеТекут неправедные мысли?..Сегодня в помыслах вдвойнеЯ к судьбам Родины причислен.Кто лгал, что по моей винеЯ жил без Родины и друга?..Сегодня ценим мы вдвойнеСвое доверие друг к другу…

Прервав стихотворение, я взглянул на Мальцева. Он стоял в глубине полутемной аптеки, крест-накрест обхватив руками плечи, и смотрел на меня. Стоял, как тень…

Прощай, зима!

Дни и месяцы текли с быстротой горной реки. Неожиданности приходили к нам одна за другой.

Сменилось руководство лагпункта. К общей радости, убрали Этлина. Куда-то на трассу перевели Калашникова.

Начальником назначили майора Кулинича, с ноль одиннадцатой. Уже одно то, что там заключенные называли его за глаза Виктором Михайловичем, говорило о многом.

Прибыл и новый оперуполномоченный, старший лейтенант Соковиков. Средних лет, широкий в кости, он не ходил, а ветром носился по зоне. Постоянно озабоченный, говорил коротко, отрывисто, по нескольку раз на день уходил и возвращался. Изо рта не выпускал сигареты. Однако предпочитал самосад. Без стеснения подходил к Дидыку, чесал у себя за ухом и кивал на лежавший около чернильницы кисет:

— Дай махры!

Вплотную к каптерке пристроили бревенчатый домик. В нем разместили бухгалтерию, Кулинича и Соковикова. Они всегда были у нас на глазах, а мы — у них.

Уволилась Перепелкина. Вышла замуж (кто бы мог подумать!) за Федю Косого и уехала с ним в Молдавию.[31]

Главным врачом теперь была Анна Васильевна Гербик — небольшого роста, в очках, озабоченная, молчаливая. Вскинет голову — взгляд становится решительным, с искрами в зрачках. Заговорит — голос мягкий, тихий.

А вольнонаемным главбухом оказался крайне неприятный человек — Шапарев. Лет ему было под сорок, фигура сухощавая, лицо ипохондрика. С подозрением и презрительной миной посматривал он на меня и Дидыка, питал к нам (как и вообще ко всем заключенным) бессмысленную злобу. Избегал с нами говорить. Сунет бланки отчетности, буркнет что-то под нос и отвернется. Когда говоришь ему о деле, опускает глаза и «Ну? Ну? Ну?..» Прозвали мы его Симпатягой. И настоящую фамилию вскорости позабыли: Симпатяга да Симпатяга. И вольнонаемные начали заочно так называть главбуха. Он, конечно, злился.

вернуться

31

К. А. Перепелкина из Молдавии переехала в Норильск, работает хирургом «Скорой помощи». Ф. М. Корнеев живет в Нарьян-Маре Архангельской области.