Выбрать главу

Ночью, прежде чем заснуть, я все думал и думал об этой девочке и, даже засыпая, видел ее глаза, зеленые и строгие.

До этого я не замечал девчонок, словно мир был населен только взрослыми людьми и мальчишками. А о Подсолнышке я никогда не думал отдельно от себя, от отца, от мамы.

Утром, проснувшись в своем сарайчике, укрываясь с головой старым отцовским пиджаком, я опять думал об Оле. Думал и злился на себя: и чего она ко мне привязалась?..

Она оказалась беженкой из Пинской губернии. На мельнице ее так и прозвали Беженкой и даже мало кто знал ее фамилию. Оля Беженка — вот и все. Отца ее убили где-то под Лодзью, и она явилась в наш городок, привезя с собой безнадежно больную, доживающую последние дни мать, маленького брата Станислава, чудесного, темноглазого мальчишку, и отцовский георгиевский крест, который берегла, как святыню.

В чужих полотняных беженских фургонах, снимки которых мы, мальчишки, с завистью рассматривали в журналах — вот бы так жить! — Оля и ее семья медленно двигались все дальше на восток, все дальше от родного дома, от родного дыма, от родных могил. Однако они не теряли надежды, что вот-вот война кончится и можно будет вернуться в свою убогую хатенку на краю села. Но год шел за годом, раненый земляк, которого они случайно встретили под Владимиром, рассказал, что все их село сгорело, не осталось ни одного дома. Тогда Оля и ее мать решили ехать на Поволжье, где у них когда-то жила дальняя родня. Родни они не нашли и застряли в нашем городке. И Оля, в ее четырнадцать лет, стала главой и кормилицей маленькой семьи.

Когда я узнал это, мне стало стыдно, что я обидел ее и что она, девчонка, в чем-то, оказывается, сильнее и взрослее меня. Правда, в это время я уже носил старые, ушитые матерью отцовские штаны, ходил засунув руки в карманы, вразвалочку, подражая отцу, и в субботу солидно клал на стол перед матерью несколько помятых рублевок.

Я не понимал, что со мной стряслось. Меня необъяснимо тянуло к Ольге, а при встречах я проходил мимо нее с гордым и заносчивым видом взрослого работяги, знающего многое такое, чего не знает она. А она вовсе не замечала меня, занятая своими думами. Я все представлял себе, как удивилась бы эта «зазнавашка», как я ее мысленно окрестил, если бы узнала, что я иногда выполняю поручения подпольной типографии, обосновавшейся в подвалах калетинского дома.

Мы с Олей работали в одной смене, и я старался попасть к проходной одновременно с ней, чтобы убедиться, что она благополучно прошла за ворота.

Я видел, что Оля каждый раз уносит с собой немного муки. И все шло хорошо, пока тетю Пашу за потачки при обыске не выгнали с мельницы. Вместо нее дежурить на проходе стала жена нашего квартального Гиндина, тощая, тонкогубая, ехидная баба. При ней Оля не решалась ничего уносить с мельницы, — я понял это сразу по той гордой решительности, с какой она теперь, огрызаясь на вахтеров, проходила через проходную. Бессильная ненависть искажала ее худое лицо, вспыхивала в ее делавшихся еще больше и как бы вздрагивающих глазах. Однажды, когда Гиндина особенно тщательно ощупывала Олю при обыске, та оттолкнула вахтершу с неожиданной силой и сказала:

— Ну, хватит! Обмусолила всю!

Гиндиниха зло засмеялась, блеснул во рту золотой зуб.

— А, варначка! Это тебе не при Титихе — хозяйское добро мешками таскать…

Оля вдруг яростно замахнулась на вахтершу, и та отшатнулась к стене.

— Сама варначка!.. У меня батю за вас на войне убили… а вы… тут…

Не договорила, повернулась и ушла. По улицам шла торопливо, наклонясь навстречу ветру, иногда поднимая к лицу руку. Я догнал ее и увидел на ввалившейся запыленной щеке только что промытый слезой след.

— Плюнь! — сказал я грубовато. Хотел еще что-нибудь прибавить, чтобы ободрить и утешить обиженную девочку.

Но она остановилась, резко повернулась и как бы оттолкнула меня взглядом.

— Уйди ты! — сказала она дрожа. — Все вы тут такие… А мой батя… мой…

Замолчав, сунула в рот кончики пальцев левой руки, с силой прикусила их и убежала. И только тут я понял всю глубину ее горя. Ведь, наверное, и она своего «батю» любила не меньше, чем я или Подсолнышка — нашего отца. Я вспомнил ужасные ночи, которые мы с Юркой провели возле кутузки, когда арестовали наших отцов. Мне подумалось: ну, а если бы… моего папку?.. Как бы я… и Подсолнышка… и мамка? А? И я пошел домой, раздавленный еще не самим горем, а только его возможностью, его предчувствием. За ужином, глядя, как отец подносит ко рту свою большую, такую родную мне руку, я задумался, и мать заметила мое состояние. Спросила:

— Стряслось что-нибудь, Данька? Опять напроказил?