Выбрать главу

И, чтобы отвлечь девочку от грустных дум, принялся рассказывать ей о том, какой большой город Петербург, какие там дома, какие театры.

Мы особенно любили слушать его рассказы о театрах, он знал множество пьес и представлял их в лицах с неподражаемым, как, во всяком случае, мне казалось, мастерством. Однажды он очень долго и с увлечением говорил о цирке, показывал фокусы с картами, которые двигались сами собой, с медными монетами, которые пропадали на глазах и вдруг оказывались у Подсолнышки в кармане.

Сашенька смотрела во все глаза, очень много смеялась, а потом задумалась, склонив на плечо свою беленькую головенку, и серьезно спросила:

— Дядя Петя! А церковь и цирк — это одна фамилия?

Мама была напугана этим безбожным вопросом и даже, как мне показалось, обиделась на Петра Максимилиановича. Он, расхохотавшийся было, заметил ее опечаленное лицо и, перестав смеяться, разъяснил Подсолнышке разницу между церковью и цирком.

Никогда у нашей семьи, ни до этого, ни после, не было такого искреннего друга, — может быть, потому, что все мы перенесли на этого человека часть нашей любви к отсутствующему отцу. Нас заражала его веселая и мужественная вера в то, что все впереди — хорошо. И он, кажется, чувствовал себя среди нас как дома. А Сашеньку, нашу синеглазую Подсолнышку, он любил словно родную дочь. Когда она заболела, он не находил себе места, водил к нам своего знакомого, сосланного в наш город петербургского врача, покупал лекарства, приносил скромные лакомства, какие можно было достать в то голодное и нищее время. Однажды, помню, принес плитку шоколада «Золотой ярлык» в сверкающей обертке. Эта плитка была как бы кусочком солнца, ворвавшимся в нашу темную жизнь.

Разломив плитку шоколада пополам, он взял на руки Сашеньку и Стасика, дал им и, поглядывая то на одного, то на другого, сам взволнованный их радостью, ходил с ними по комнате, огромный, тяжелый, — в шкафу при каждом его шаге вздрагивали и звенели стаканы.

На столе горела семилинейная керосиновая лампа, тень большого человека пересекала стены, заползала, ломаясь посередине, на потолок, наполняла собой весь дом.

Оля сидела в углу у печки и оттуда, не отводя взгляда, с благодарностью смотрела на Петра Максимилиановича, на Стасика, доверчиво прижимавшегося к плечу этого сильного, доброго человека.

С появлением Петра Максимилиановича Оля немного замкнулась, как бы отошла от нашей семьи, старалась стать незаметнее, словно вдруг опять почувствовала себя чужой.

В тот вечер я впервые подумал об этом и почувствовал себя виноватым. Отошел к печке, сел рядом с Олей, осторожно, так, чтобы никто не видел, положил свои пальцы на ее руку. Она не шевельнулась, но сжала мои пальцы. Так мы и сидели, не разнимая рук, и смотрели на разбаловавшихся малышей, на Петра Максимилиановича.

— Вот бы все такие… — шепотом сказала Оля, обернувшись на мгновение ко мне.

А Сашеньке становилось хуже — она таяла с каждым днем, все бессильнее становились ее тоненькие, как щепочки, ручонки. Мне иногда казалось, что они могут у нее переломиться, если она поднимет что-нибудь тяжелое.

…В эту зиму меня с мельницы выгнали. В воскресенье, под Новый год, к нам снова явился Мельгузин, одетый в добротный меховой пиджак и меховой же картуз. Чисто выбритое ноздреватое лицо его было приветливо и ласково, под серыми усиками шевелилась улыбка. Но в живом, нетронутом бельмом глазу, в темной коричневой глубине его стояла тоска, горела искорка волчьего одиночества и беспокойства.

Мельгузин поздоровался, снял картуз и, пройдя к кроватке Подсолнышки, высыпал ей на одеяло горсть конфет. Подсолнышка робко взяла одну конфету и оглянулась на Стасика, подзывая его.

Мельгузин сел к столу, осмотрелся, закурил, покосился на остатки еды на столе: картофельная кожура и кружка воды.

— Так и живешь, Даша?

— Так и живу, Савел Митрич…

— Не надоело?

— Может, и надоело… а жить все одно надо…

Мельгузин долго молчал. В глазу у него вспыхивала обижавшая меня ласковость и жалость. «Что ему надо?» — думал я, чувствуя, как у меня начинают дрожать колени.

— Думала, про что говорил? — спросил он. И, не дождавшись ответа, сообщил: — У меня ведь, Дарья Николаевна, перемена в жизни… Отправил я бывшую свою супружницу в деревню… Ни доходу от ней, ни приплоду. Теперь до Святейшего синода[9] дойду, а своего добьюсь… — И, помолчав, спросил еще раз: — Надумала?

— Да чего ж думать? — неожиданно громко сказала мать, с гневом подняв пятнами покрасневшее лицо. — Что я — басурманка какая, что ли?!

вернуться

9

Высший орган по управлению церковью в дореволюционной России.