Выбрать главу

Серафимка уже успела проснуться, они перебили мух во всех комнатах. Затем вместе сходили домой к Поле, а сноха все не приходила. Пришлось самой варить для них ужин. Обедать-то, может, в столовую ходили, там рядом она, а ужином в столовой не кормят…

Наконец от мастерских потянулись рабочие, пришли и сын со снохой. У снохи лицо и платье запачканы мазутом. «Что делает, — подумала Поля, — хоть бы деньги платили, а то за просто так платье угваздала». Но она не стала разговаривать с ними, не шла на поклон.

Вовка заставил жену мыться под душем, и она взвизгивала там от холодной воды, а он стоял во дворе, подбадривал:

— Привыкай, казак, атаманом будешь!

Бегали по двору, смеялись, кричали, но спасибо матери никто не сказал, что она им тут порядок навела. Вроде и не увидели.

Налила ужинать (борщ с солониной сварила, опять же своего мяса принесла, у них откуда). И сама села, Серафимку на колени взяла, кормит ее, с ней разговаривает. К ним на поклон не идет. А они и не больно нуждаются, друг к дружке склоняются, меж собой говорят и смеются. Какие беззаботные — трава не расти. К поросенку ни он, ни она даже и не заглянули. Борщ хлебают, хоть бы спросили: «Мам, откуда это у нас мясо?» Уж спасибо вашего не надо, не дождешься. Поля чувствует, как у нее от обиды закипает, жжет внутри, того и гляди заплачет. Веки сильнее наплыли на глаза, моргать неловко, и кожа на лице одрябла, тоже, чувствует она, висит тряпками. Вовка то вскинет на нее свои янтари, светлые, прозрачные, поглядит с веселой усмешечкой, то опять с женой заговорит. А о чем — из гордости Поля даже не прислушивается. Давай, говорит она в мыслях сыну, усмехайся своими лупастыми, что мать до слез доводишь.

После ужина Вовка обычно свою музыку заводил, садился читать под нее. На этот раз прошел на лавочку крыльца. Сноха посуду быстро помыла, пошвыряла и, как хвост, — за ним… Что ж, мамка все за вас поделала, вам только ножки свесить осталось. Солнце вон еще где, а в доме ничто рук не просит.

На крыльце послышался смех и негромкий говор. Поля еще раз посуду перетерла, последнюю чашку начищала дольше всех. «Че я ее тру, на кой она мне сдалась, так совсем чистая-пречистая…» Но руки продолжали тереть тряпкой, окунутой в соду, блестящую, как зеркало, эмаль.

Вовка прервал смех, позвал:

— Идем, мать, посидим…

«Гляди-ка, приветливый с чего-то стал, иль дошло, что родную мать за добро, какое для них делаю, обидел».

Поля долго не задержалась, взяла внучку на руки, села напротив, на другую скамеечку. Подождала, когда они заговорят, пусть хоть не прощения попросят, а в голосе вина почувствуется. Но Вовка все веселится, поглядывает на нее. Губы трубкой в усмешечке складывает. («Господи, вроде и не говорил матери обидного!»)

— Все, мать, комбайн сегодня опробовал, как часы идет, — заговорил, наконец, Вовка и расплылся в улыбке. — Завтра выезжаю рожь на сено косить.

— С богом, — только и сказала Поля.

Все же после его слов жгучая кипень в груди, вроде огонь убавили, стала заметно утихать.

Сноха перекинула косу наперед, пальцами играла ею, покачивая ногами. Вовка опять все складывал губы трубкой. Потом обернулся к жене.

— Знаешь, Маша, ведь мать у нас тоже механизатор, на тракторе работала.

Сноха перестала играть косой, вскинула на Полю черные, как чугуны, глаза.

— Правда, мама? — удивилась она.

Полю совсем подкупил голос снохи, и остаток ее обиды на детей как бы истаял окончательно.

— Да это, дочка, в войну, — проговорила она хрипловатым от долгого молчания голосом. — Когда всех мужиков позабирали.

— А какие трактора тогда были?

— Трактора-то? У-2, на колесах. Бескишечным мы его звали. Он больше ломался, чем работал.

— Мать у нас тогда диверсанта задержала. Ей чуть медаль не дали, — опять повернувшись к жене, насмешливо сказал Вовка.

— Ты уж не собирай чего не следует-то! Я и сама не знаю, кто это был. Может, дезертир.

— Ну, расскажи, расскажи… — подзадоривал Вовка.

— Да и рассказывать-то путем нечего. Я помню только, как до села бежала… Ночь была. Пахала. Чёй-то он у меня заглох. Ковыряюсь в моторе, факел зажгла. А сама там ни шайтана не понимаю. Девчушка глупая была, семнадцать только исполнилось. Оглянулась, как вроде что-то хрустнуло сзади, а он стоит, рожа огромадная, заросшая. Я как заору благим матом! И бежать… в село!

— Может, никого и не было, тебе показалось?

— Как же, домой прибежала — у кофты сзади клок спущен, вся спина голая. В руке большой гаечный ключ зажат намертво. Им его и оглушила, наверно, в беспамятстве. Два дня с постели не поднималась, как в лихорадке трясло. То в жар бросит, то в озноб.