Евгений Васильевич с парторгом не раз отбирали у браконьеров недозволенные снасти, и теперь они таятся, но все равно продолжают свое. Некоторые, дождавшись темноты, высыпают из мешков на дно добытый где-то на стороне комбикорм и примечают места. Ночью карп косяками устремляется на приманку — тут его и захватывают бреднем. Прямо-таки опустошают пруд.
На той стороне пастух Ефим Краюхин пригнал на летнюю карду стадо. Подъехали в автобусе доярки. Там поднялся веселый гомон: заработала электродойка, позванивали ведра и фляги, голосисто перекликались доярки.
Со сбивчивым топотом подбежали на водопой лошади. Стерегущий их в ночном конюх Мишуня, не слезая с седла, поздоровался с Ефимом через пруд и сообщил новость:
— Слышь, Ефим, поздравляю, привезли, нашли нам нового председателя!
— Поздравь свою сиволапую бабку да себя! — оборвал Мишуню оказавшийся не в духе пастух. Он повернулся спиной к пруду, еще раз ругнулся негромко, себе под нос, но было слышно: — Блаженный, неразумная голова, греха-то ни мало…
Озадаченный ответом пастуха, Мишуня сидел в седле, виновато улыбаясь скривленным набок ртом, смотрел на светлую воду, отражаясь в ней вместе с понурым, увязнувшим в иле мерином.
Это был мужик лет тридцати двух, добрый, необидчивый, с приветливым, улыбчивым лицом жениха-перестарка, с русыми, лихими кудрями из-под фуражки. Говорил он всегда спроста и больше чужими словами. Недавнее его сообщение Ефиму было, скорей всего, тоже повторением чьих-то речей. Если кто-нибудь, случись, оборвет Мишуню обидно, как сегодня Ефим, он в ответ криво, до самого уха сведет в улыбке тонкогубый рот, веселые васильковые глаза жалко, растерянно забегают по сторонам, но осерчать никак не могут. Мишуню не надо назначать в наряд на какую-то работу. Каждое утро он приходит на ферму или скотный двор и работает до позднего часу. Делает все без разбору. Помогает женщинам чистить кормушки, убирает навоз, раздает корм. Выхватит у какой-либо доярки тяжелые ведра с дробленкой и несет.
— Нинк, придется отблагодарить тебе парня-то. Уж смилуйся, вон какой он молодец! — подзадорит кто-нибудь Мишуню.
— Нужна она мне, толстопятая! Я себе получше найду!
— Охы! Чего он знает-то! Да кто за тебя… — обидится Нинка.
— Найдет, найдет Мишуня! — вступятся за него другие женщины. — Он вон какой цветок-то, сроду не увядает. И работник — золотой!
А промеж себя скажут:
— Ладно этот недоумок, а то кто бы с нами на фермах ворочал?
— Не говори. Умные-то давно разбежались кто куда. А женится — таких же наплодит. Те тоже не дадут колхозу упасть.
И крикнут в голос:
— Мишуня, тебе ведь не оплатят, ты не по наряду работаешь!
— Вот уж хренушки! Пусть только попробуют, я им, екарный бабай, всю контору разнесу, — грозно отвечает он, а сам кособоко улыбается и весело окидывает всех своим чистым, ничем не замутненным взглядом.
И «хренушки», и «екарный бабай» тоже переняты им у кого-то, но стали постоянными в его простоватой, скудной речи. И многие теперь сами повторяют их на его манер.
Недавно в колхозе завели табунок лошадей, он пришел на конюшню, сам назначил себя конюхом: «Никому, екарный бабай, не доверяю. Загубят животину…»
Лошадь под Мишуней запереступала, потянулась к траве.
— Стой, дурень! Оголодал, успеется! — прикрикнул он, не убирая с лица кривой усмешки.
Лошадь успокоилась. Мишуня долго глядел на Леню, будто не угадывал, кто перед ним. Потом сказал:
— Ты, малый, шибко не балуй Белоногого овсом. Его потом траву не заставишь есть.
Вернулся к воде пастух Ефим, спросил уже спокойней:
— Ну и что? Как там собрания-то проходила?
— А никак. Считай, молчком, — тут же приободрился Мишуня. — Парторг пристал, то к одним повернется, то к другим: «Давайте, товарищи колхозники, решать, кто слово имеет?» Хренушки, все молчат, воды в рот набрали. Не глотают и не выплевывают. Нас спрашивать не надо, когда готовый председатель уже сидит у них под боком? А чё люди глаза в пол опускают? На своего-то не глядят? Чать неловко, сами же ему в шапку наклали.
— Так и промолчали?
— Нет, Илья Платоныч все же поднялся.
— Что же он сказал?
— Дела, говорит, у нас неважные. Сказать по-другому — только соврать. Мы не только работать, но и думать разучились. Кому живем на свете — сами не знаем. На брюхо себе живем, — передавал Мишуня слова отца Лени. — На детей не глядим, как им потом захлебываться в жизни. Председатель, говорит, человек хороший, другого бы не надо. Но мы сами его не ува́жили. Стали помыкать его добротой, старанием. А некоторые так и на шею сели. Не только председателя — нас кое-кого давно бы поменять пора… Вот так вот… — заключил Мишуня, помолчал и добавил: — Ширмачек еще огрызнулся на Евгения Васильевича: «Хватит, наработался!»