В эту минуту что-то темное, быстрое пронеслось над эшелоном, и Тае показалось, что сверху хлестнули упругие струи ветра. Звук пулемета она услышала потом, когда лежала на земле, прижавшись к чемодану. Кругом была вода — тепловатая, пахнущая тиной, и Тая слышала, как пули попадали в эту воду со странным, коротким бульканьем… Так было долго, дольше всей жизни.
Потом стало светло, и пули уже не чмокали в болотной жиже. Чуть подняв голову, Тая увидела, что на насыпи горит вагон, тот самый, в котором она ехала. Любовь Ивановна тоже приподнялась и, держа Витюшку одной рукой, другой шарила вокруг, как слепая. Тая поняла: нет Олега.
«В вагоне остался, спрятался», — подумала Тая и, как во сне, не видя, не чувствуя препятствий, кинулась в освещенный огнем круг. Она не помнила, как проскочила в вагон, как нашла в углу скорченную фигурку. Мальчик намертво вцепился руками в край скамьи и ничего не понимал. Он уже наполовину задохся от дыма, оглох от грохота…
И тут пришло отчаяние, такое, о каком девочка не подозревала прежде…
Она звала его, тащила, сломала ноготь, пытаясь разжать пальцы. Напрасно: он не понимал, не слушался. Совсем близко трещало горящее дерево, нечем стало дышать. Тая зубами вцепилась в непослушную руку Олега и вдруг почувствовала приторную сладость. Рука была липкой от мармелада. «Олег таскал его тайком…» — мелькнула мысль. А дальше она уже ничего не помнила. Сильные руки подняли и выбросили в окно ее и Олега. А там подхватили другие…
Потом она опять таскала чемоданы и как умела отвоевывала себе и Любови Ивановне хоть крошечный кусочек места в другом вагоне.
Поредевшая толпа людей неожиданно быстро и без лишнего шума устроилась, и снова тронулись в ночь, в неизвестное.
Может, к своим. Может, к немцам.
…Мать Наташи пришла неожиданно рано. Девочка кинулась ей навстречу, чтобы предупредить, объяснить, но она, как взрослой, понимающе кивнула ей головой:
— Знаю уже… Правильно поступила, дочка. У нас две комнаты, устроимся как-нибудь.
Мать вынула из сумки бутылку с молоком, сверток с куском липкой картофельной глюкозы, хлеб.
Ничего не пряча, поставила все на стол, взглянула коротко на Любовь Ивановну, которая только что встала и все еще никак не могла прийти в себя.
Девочки вдвоем накрыли на стол, принесли картошку, огурцы.
За столом Любовь Ивановна ожила, и стало ясно, что эта тридцатилетняя женщина знает о жизни не больше Наташи. У нее и лицо-то было детское — белое, в ямочках, которых не стерла даже война.
В мирные дни такое лицо напоминало об уютной квартире и лампе с розовым абажуром. Сейчас оно вызывало жалость и невольный вопрос: «Да как же ты жить-то будешь такая?»
Именно об Этом и спросила ее Серафима Васильевна, испытующе посмотрев на жиличку серыми, как осенняя вода, глазами.
— Не знаю… Работать придется, только я не умею ничего. Мы всегда так хорошо жили, все соседки мне завидовали. Если бы вы только видели, какая у меня квартира была в Таллине! Мебель карельской березы — еще от буржуев осталась, — рояль, картины… И сама одета, как на экране.
Любовь Ивановна похорошела от воспоминаний, у нее мечтательно заблестели глаза. Она рассказывала еще долго: о том, как встретилась со своим будущим мужем, что и когда он ей дарил. И по всему выходило, что и война-то идет только ради того, чтобы вернуть ей все эти потерянные вещи.
Тая молча слушала, а глаза Наташиной матери, Серафимы Васильевны, все темнели: такое ли видела она за эти дни! Где уж тут вспоминать о карельской мебели!
Низкие своды полуподвала, где помещалась общая кухня, так заросли копотью, что казались бархатными. Резко выделялась только белая русская печь, которую топили раз в неделю по очереди все жильцы дома. Около печи стоял стол, изрезанный ножами хозяек, над ним сушились тряпки…
Война незаметно разорила «самохваловский» дом: ушла на фронт основа — рабочая косточка, из женщин тоже многие нашли себе место поближе к мужьям — кончали курсы медсестер. И вот, непонятно как и откуда, вылезло, продвинулось, заполонило древнее, скопидомное, чужое. Точно бы другие люди поселились в доме и по-другому, своекорыстно и мелко, заново устроился их мир. А ведь они жили и прежде, только никогда не принадлежало им первого слова, никому не нужна была их паучья «мудрость». Теперь пришел их короткий час, но уж взять от него они хотели всё.
В день появления Любови Ивановны печь топила полная, но легкая, как сдобная булка, Клава — жена кривого дяди Коли.