Выбрать главу

Централизация положила конец частым переменам столицы (едва ли не с каждым новым правителем). На восемьдесят лет двор обосновался в Наре, давшей название раннему японскому средневековью. К 795 году выстроили дворец на месте современного Киото и положили начало новой эре Хэйан («мир и покой»), продлившейся без малого четыре столетия. Это уже высокое Средневековье: IX век и рубеж Х – оформление сказочных романов («Повесть о прекрасной Отикубо» и «Повесть о старике Такэтори»), чуть позже – дневники («никки»), от которых ответвляется жанр свободных записок («дзуйхицу»), на рубеже Х и XI века Сэй-Сёнагон пишет свои заметки, а другая фрейлина, Мурасаки Сикибу – многотомный сериал «Повесть о Гэндзи».

Но и высокое Средневековье пронизано памятью о своих первоначалах, о праздничном росте молодой культуры, обнаружившей готовые к употреблению формы, традиции, язык. В «Макура-но соси» не притупляется радостный аппетит к чужому, ставшему своим, к старому, которое узнается и переживается заново (хотя прошло уже несколько столетий). Все эти дайнагоны и куродо шестого ранга, желто-зеленые одеяния и одеяния «цвета вишни», ширмы, веера, залитые слезами широкие рукава – пряность, придающая тексту вкус. Мы догадываемся, что до определенной степени экзотикой, орнаментом было все это и для Сэй-Сёнагон. Автор комментирует происходящее не со снисходительностью – для варваров или ничего не смыслящего простонародья, – а с азартом и любопытством, для тех, кто, подобно ей самой, не во всех подробностях разбирается или рад поговорить о них еще. Легко, даже без разъяснительных примечаний, усваиваются реалии эры Хэйан, они складываются в рисунок повседневной жизни, и повседневность не перестает быть немножко удивительной.

Если бы Сэй-Сёнагон и впрямь была «девушкой из ЖЖ», если бы она писала «в точности как я сама хотела бы написать», текст утратил бы добрую половину своей привлекательности. Именно парадокс узнавания своего в чужом и обживания чужого как близкого притягивает нас в ее заметках. Именно этого ждем мы от японской прозы – близости чужого, удивительности своего.

А значит, дело не только в ученичестве и заимствовании. Японский парадокс основан на сочетании далекого и близкого, на сосуществовании культур.

Один из самых известных японских парадоксов – сосуществование вер. Сохранив синтоизм, веру в богов-предков, соплеменники Сэй-Сёнагон присоединили к синтоизму буддизм, а затем, по мере надобности, конфуцианство и различные направления даосизма. Когда же до Японии в XVI веке добрались португальцы, жители островов десятками и сотнями тысяч принимали христианство, и оно вполне могло бы ужиться со всеми прочими религиями, если бы правительство не приняло решительные меры. Исконная магия, вера в душу слова («котодама-но синко») не вытеснялась официальной религией. Быть может, именно убеждение в непосредственной связи слова и предмета не давало утратить родной язык. Не имея собственной графики, японцы начали писать по-китайски, но, в отличие от средневековой Европы, здесь не понадобилось ждать семь столетий, пока образованные люди перейдут на местное наречие. Японский язык не уходил из литературы даже в пору китайского образования.

В китайской системе образования и экзаменов на чин превыше всего ценились каллиграфия, знакомство со старинной поэзией и умение слагать стихи. От начитанности и поэтического таланта зависела придворная и политическая карьера. Японские вельможи проявили изрядное усердие, и уже в 751 году был издан сборник 64 японских поэтов, писавших на китайском языке («Кайфусо»). На китайском языке были написаны и первые японские мифологические сборники, первые хроники – «Кодзики», «Нихонги». Но само желание писать свою историю, пусть и на чужом языке, говорит о росте самосознания: заимствования не превращали Японию в провинцию Китая, они превращали ее в Японию.

Сосуществование религий, литератур, языков – случай сам по себе не уникальный. В III–II веках до н. э., когда «побежденная Греция победителей диких пленила», на Апеннинском полуострове какое-то время держалась двойная культура: римляне писали о своих деяниях по-гречески и перелагали на родное наречие греческий эпос и театральные пьесы. Можно припомнить и офранцуженность русского дворянства начала XIX века.По-видимому, двоекультурие приносит благой плод: чуть позже, когда выросшая из такого взаимодействия национальная литература начинает осознавать себя, рождаются общечеловеческие шедевры. Такова римская литература I века до н. э., дивно понятный Катулл, человечные в своих слабостях и своем величии Цицерон и Цезарь, родоначальник собственно европейской поэзии Вергилий, таковы наши Толстой и Достоевский, из самых читаемых авторов в мире (в том числе – в японском мире). И вслед за «Кодзики» и «Нихонги», первыми японскими хрониками, вслед за «Манъёсю», первым поэтическим многотомником, уже растирают тушь в чернильнице авторы давних, но все еще трепетно живых записок и любовных романов.

При всем типологическом сходстве двойных культур, отношения внутри них каждый раз складываются по-другому. Иногда чужой язык служит лишь проводником для своего и быстро им вытесняется, как это произошло в Риме и в России, реже – доминирует столетиями, как в Средние века Европы. Япония и тут ухитрилась совместить крайности: национальная письменность возникает сразу же вслед за чужеземной, но в образованной среде китайский язык долго еще удерживает господствующие позиции. Сферы влияния китайского и японского языка переделяются неоднократно. У Сэй-Сёнагон они представлены двумя списками – «китайские книги и сочинения» (номер 204 в ее «Записках») и «романы» (номер 205). Китайские книги, с точки зрения Сэй-Сёнагон, – это сборники поэзии, исторические хроники, «моления богам и буддам», «прошения императору», «сочинения на соискание ученой степени». Романы же японские – Сёнагон не видит смысла обращаться за этим жанром к иноземным учителям. Вот что придавало романам дополнительный интерес – жанр свежий, исполняемый самостоятельно, со всем азартом новизны и хотя бы частичной свободы от правил.

В китайском списке историк и поэт названы по имени, а дальше анонимно перечислены моления, прошения, диссертации и «синьфу» – прозаические поэмы. И никаких комментариев – нравится, не нравится, что лучше, что хуже. Дано – и все тут. В японском списке романы обозначаются названиями. Авторы не указаны; судя по количеству названий (а на дворе только-только занимается XI век), по кратким характеристикам («наводит скуку», «мне нравится это место», «плохой роман», «увлекательно»), это вполне сложившийся жанр любовного и преимущественно аристократического романа. Чтиво, «ширпотреб», хотя и в пределах избранного круга образованных дам той эпохи. Что-то узнаваемо милое слышится в том, как Сэй-Сёнагон взахлеб перечисляет названия: до авторов, даже если она их и знала, ей дела нет, важны лишь ситуации, повороты сюжета, чудо увлекательного чтения или разочарование. Это – читательский список. Китайские образцы формировали специалистов – ученых, монахов, придворных поэтов, знатоков прекрасного. Японская литература породила нетерпеливого, порой наивного и все же хорошо знающего свои права читателя.И в этом мы с Сэй-Сёнагон опять-таки похожи. Нас не пугает то обстоятельство, что люди в иную эпоху или в другой стране писали не так, как пишут сегодня. Не пугает (хотя огорчает), что сейчас, рядом с нами, пишут не так, как хотелось бы написать или прочесть. Если кому-то (сейчас или давным-давно) пришло в голову написать текст, на мой личный вкус неимоверно сложный, занудный, физиологически противный или пустопорожний, ничего страшного: понятно, что автор получил удовольствие от процесса. Но когда нас убеждают, что вкусы в другой культуре или в одной из нынешних субкультур отличаются от наших до такой степени, что люди охотно, по доброй воле, читают книгу, которая нас утомляет или отталкивает, становится жутковато: неужели мы настолько разные, неужели нам никогда не понять друг друга? Спасибо Сэй-Сёнагон – ее список романов свидетельствует, что просто читатели (в отличие от писателей) во все времена достаточно похожи. Им безразличны писательские ухищрения, они судят и рядят об увлекательном и скучном, и, в конце концов, говоря о романе, обходятся всего двумя эпитетами – хороший или плохой. Еще и поэтому имена авторов опущены – так и мы читаем «Преступление и наказание», «Унесенные ветром», «Эмму» или «Манон Леско», а не Достоевского, Джейн Остен или – вот и выпало имя автора.