Выбрать главу

Души как таковой, конечно, нет. То есть души как элемента нематериального. Душа является одной из составных материальных частей человека, чем нибудь вроде щитовидной железы. Но душа — это именно та материальная частичка, которая постоянно восстает против своей материальности. Некоторым душам удается до такой степени победить материю, что они действительно могут быть сравниваемы по меньшей мере с паром. Таковы были души двух работниц из бельевой мастерской на улице Монж — Жаклин и Дениз. Сверкая вязальными спицами, они стрекотали без умолку:

о том, что у Дениз был плохой стул и что она не может есть конины, так как это вызывает красные пятна на теле;

о том, что жених Жаклин очень шикарен в военной форме и что у него есть шрам на лбу;

о том, что Дениз спит в одной постели со своим девятилетним братом и что он очень горячий;

о том, что сестра Жаклин пристает к ее жениху, когда он приезжает на побывку, и что ей приходится за обедом ставить свои ноги на ноги жениха, потому что иначе сестра поставит на них свои…

В Карпатах продолжается метель. Полузамерзший, заиндевевший поэт Рубинчик сочиняет стихи о Санкт-Петербурге. На груди Рубинчика — два георгиевских креста, в груди — леденящий холод. Санкт-Петербург — Петроград — меняет свой прежний блоковский облик. Блоковским он станет еще раз после «Двенадцати».

В Карпатах метель. Впрочем, метель не только в Карпатах. Снежная пороша бежит по России. Скрюченная рука Темномерова Миши второй месяц торчит над сугробом. В Старой Руссе, в душной квартире булочника Шевырева, работает Коленька Хохлов — дезертир. По ночам шестнадцатилетняя Мотя Шевырева, дочка, крадется в Коленькину постель. Булочник Шевырев бранит войну — «на кой ляд она мне сдалась», — бранит плохую муку, бранит администрацию городских лавок Старой Руссы, не желает получать в расчет почтовые марки заместо денег. На заводах рабочие ругают войну — «на кой ляд она нам сдалась», — ругают хлеб и администрацию городских лавок, не хотят получать в расчет почтовые марки — стены обклеивать. Новобранцы бьют стекла в волостных правлениях, рвут гармони на части в матерном исступлении. Татьяна Петровна Хохлова обивает пороги военных канцелярий, допытываясь о судьбе своего сына. Иван Павлович сурово и строго молчит, глядя на слезы жены, и ловит себя на сомнении, что, может быть, было непоправимой ошибкой посылать Коленьку на верную смерть. Порой и ему, Ивану Павловичу, война начинает казаться бессмыслицей. Жизнь в Петербурге скудеет, не хватает топлива, не хватает хлеба, мяса и сахара, в час ночи электрическая станция выключает ток, у продуктовых лавок и сберегательных касс вытягиваются нетерпеливые очереди. Но дела акционерного общества, работающего теперь на оборону, идут успешнее, чем когда бы то ни было, и дивиденды Ивана Павловича Хохлова превосходят всякие ожидания. Однако Иван Павлович все чаще страдает бессонницей, и в такие ночи непременно и мучительно возникает перед ним вопрос о невидимой связи между гибелью Коленьки и этими дивидендами.

Слухи о государственной измене в командных верхах, о темном заговоре императрицы ползут все упорнее. Расстрел полковника Мясоедова уже никого не удовлетворяет. С трибуны Государственной Думы Милюков задает вопрос:

— Глупость или измена?

Милюков сед, лицо его розово, очки запотели от напряжения.

19-го декабря 1916 года, утром, находят около Петровского моста прибитым к берегу труп Григория Распутина. Следствие поручается судебным властям. Труп переносят в одну из покойницких военного госпиталя. Дмитрий Дмитриевич Винтиков занимает кресло в Государственном Совете и своему соседу, барону Штакендорфу, нашептывает пикантный дворцовый анекдот.

По России голубой порошей метет метель. Вспыхивают голодные бунты. Дезертиры организуют грабительские отряды. Раздирают гармоники новобранцы, бьют стекла, жгут воинские присутствия. Снег. Кровь. Огонь… Коленька Хохлов пишет крутолобому Толе Житомирскому:

«По-прежнему отсиживаюсь в пекарне. Отрастил бороду, и сразу седую: в муке. Продумываю новую живописную форму. При первой возможности примусь за реализацию. Представляя собой „единый“ фронт с Францией, мы уже более двух с половиной лет фактически совершенно оторваны от Парижа. Не могу, однако, допустить, чтобы художественная жизнь там иссякла. Если доходят до тебя какие-либо оттуда сведения — высылай. Думаю, что период нашего увлечения Сезанном со всем и его последствиями (кубизм и пр.), т. е. наш русский (точнее — московский) сезаннизм — вполне пережит, Сезанн превращается в жвачку. Думаю, что ему из точки притяжения пора перейти в точку отталкивания…