Выбрать главу

И мама моя – Стаси Фани ван Менк (Редигер), операционная сестра Российской Армии в Маньчжурии, в Порт-Артуре, в Киото и Нагасаки. Героиня Японии. Позднее – адъюнкт, оператор (хирург) на обеих Балканских войнах. Полевой нейрохирург и главный хирург лазаретов Гвардии, а позднее Российской Армии в годы Мировой и Гражданской войн — кузина Катерины Гельцер. Подруга её и её Густава…

Бабушка мамы – Анна Роза Чамберс-Гааз (Окунь – по последнему мужу), внучатая племянница Великого «Тюремного доктора» Фридриха Гаазе. Сама Великий финансист… Мафусаиловой жизнью связала она несколько поколений россиян – близких автора.

И мой отец, Залман Додин, — скромный учёный — металлург и математик. Инвалид, выживший после несчастья в литейке Днепровского завода в Каменском-Запорожье…

Наконец, Мартин Тринкман – побившийся при аварии австрийский пилот, военнопленный в России, калека. Впоследствии, — по возвращении домой, — проповедник-меннонит. Он же, по неволе, Злой Гений еврейства — так сложится злосчастная судьба его: некогда товарищ линцского детства германского вождя, оказался Мартин невольным свидетелем чудовищных даже для того чудовищного времени послеоктябрьских «событий» на Волыни в Украине. И Провидение ниспослало ему роль «вырвавшего чеку из гранаты немецкого юдофобства»: в начале 20-х гг. «крик души его набатным колоколом прогудел по нам, грешным»; как чуть раньше, в Нью-Йорке, по нам же прозвонил Троцкий… За постпереворотною эйфорией мы этого синхронного набата не услыхали. Услышал его Гитлер…

…И произошло то, что произошло.

Годы спустя, внук Катерины и Густава, будто с «того света» явившись, — а так именно всё и было, — чудом находит меня. Мы встречаемся. Беседуем – знакомимся, в сущности. И, в интервалах наших диалогов, он рассказывает в своих монологах-репликах о трагических событиях, на глазах его в том свете совершавшихся. Рассказывает о говорившемся, некогда собственными его небезинтересными собеседниками, или даже друзьями – какие случились (малая толика откровений их, в отрывках, приводится и в настоящей повести). Рассказывает то, что мы в СССР узнавать не привыкли. А если кое-что узнавали, то, — как правило, — лишь только со слов, и в «единственно верном» исполнении собственных интерпретаторов-интересантов. Потому, сообщаемое им не совсем привычно. Противно нашим, — даже моим в том числе, — устоявшимся «правильным» представлениям. В некоторой степени, враждебно им… Но в годы, когда слушал его — я молод ещё был. Был только «наполняющимся тюбиком». Учился ещё только. И потому являл собою само внимание!

1. Портрет под полотняным покрывалом

При любой возможности знаменитая тетка моя Екатерина Васильевна Гельцер, — вечно занятая на театре и в студиях, постоянно осаждаемая поклонниками и просителями, — сбегает из Москвы «в тишину». На дачу. В заповедный подмосковный лес. Куда, — и тогда, — без ее приглашения никто являться к ней не смеет. Даже званные из избранных завсегдатаев московских её квартир-апартаментов (или домашних музеев-галлерей): родовой (гельцеровской года с 1894) наследственной, – особняка по Рождественскому Бульвару, — с декабря 1917 года «закреплённой» (государственной) — у Александровского сада. А позднее, — с 1928 года, — дарённого Иосифом Виссарионовичем Сталиным (кем же ещё-то?) «конструктивистского замка» по Брюсову переулку у Тверской — тогда уже 42-х летней. Старой старухе уже (в сравнении с сонмом молодых балетных кобылиц фирменных столичных конюшен), чтобы презентовать такие апартаменты в сердце Москвы за красивые глаза и услуги.

В лесу, «на природе», она отходит от содома ГАБТовской богемы — к моему времени почти поголовно политизированной, через одного трудящейся самозабвенно сексотами Лубянки ли, Петровки ли, Старой ли площади. И всей потому в нешуточных заботах и громких скандалах. В лесу отдыхает она от осаждающих ее в городе толп разноцветных балетоманов. От давно состарившихся, или же от ещё раньше отвергнутых от «ручки и щёчки», поклонников. Лесом, дачей, она снимает и частицу изматывающего напряжения из-за непрекращающейся ни на час обезьяньей бесцеремонности властных нимфаманов, что охотятся круглосуточно на подопечных ей малолетних её учениц и учеников.

В лесу остаётся она, наконец, наедине с собою. И с Ясноглазым уланским офицером… Во времена незапамятные оконченный Великим художником поясной портрет его, молодого ещё, — накрытый полотняным покрывалом, — стоит постоянно на мольберте в ее спальне. Во дни и ночи дачного её сидения — с нею одна только Бабушка (так, — с большой буквы, — звали в семье прабабку мою Анну Розу). Не позволяющая тётке скисать и плакать безудержно. Слушаясь старой, Катерина утирает, высушивает слезы. Вглядывается внимательно в лик Любимого. Целует глаза, глядящего на нее Его изображения… Полотно опускается. И она снова одна. Ни спасать её от одиночества, ни хранить — больше некому… И прежде-то спасали и сохраняли тётку только собственная вселенская слава и почтенный возраст. Но лишь ее, но не любимых. И опекаемых… Вот совсем недавно, похотливое ничтожество Калинин надругался ещё над одной из её девочек. И погубил и её. Катерина взорвалась! Повела себя «не корректно»…