— Ну? — процедил я, прищурил глаза и полоснул ими по каждому лицу в отдельности.
Выражение лиц застало меня врасплох. В глазах стоял такой животный и вместе с тем ребяческий страх, что почудилось, будто чёрная кожа на этих лицах побелела. Я присмотрелся внимательней и заметил, что глаза у горилл шастали, как затравленные крысы, из угла в угол — от убийственно ехидной улыбки в левом углу моего рта до согнутого в острый угол и готового к убийству правого локтя за спиной.
— Ну? — повторил я.
— Что? — треснул, наконец, голос в задней шеренге.
— Кто сказал «что»? — выпалил я.
Гориллы свернули черепы и уставились на идеолога.
— Что «что»? — поднял я голос.
— Ничего, — пролепетал он.
— Что у тебя за спиной? — прорезался голос у Молотка.
— Поднимите руки! — взревел я. — Все!
Подняли. Ладони у всех тоже вроде бы стали почти белые. «Что это мне взбрело? — мелькнуло в голове. — Белеющие негры?!» Я присмотрелся к их ладоням пристальней: да, почти белые! Тотчас же, правда, вспомнил, что так оно и бывает.
— Что будет? — спросил Крошка и проглотил слюну.
— «Что будет?» — повторил я, не зная и сам что же теперь будет. — Для вас уже никогда ничего не будет!
Подумав, я решил выразиться проще:
— Буду вас, падаль, расстреливать! — и ещё раз посмотрел им в глаза.
Они вели себя, как мертвецы, — не дышали.
У Крошки от локтя до запястья кожа оказалась начисто содрана, и кровь, хотя уже высохла, была неожиданного, нормального, цвета. «Моя работа!» — подумал я, но не испытал никакого веселья. Наоборот: представил себе его боль, и захотелось зажмуриться.
— Мы же не хотели… — выдавил он и заморгал.
— Не хотели! — поддержал его неоперившийся стервец.
— Сколько тебе? — спросил я.
— Четырнадцать, — заморгал и он.
— Это мой брат, Джесси, — вернулся Крошка.
Тон у него был заискивающий, но в нём сквозила надежда, будто со мной можно договориться — и не умереть…
Хотя я и знал уже, что убивать не буду, — по крайней мере, Крошку с братом, — мне не хотелось пока этого выказывать.
— Ну и хорошо, что брат! — выстрелил я. — Вместе вас и убью! И других тоже! Всех! Не вместе, а поодиночке!
Джесси затряс головой и, метнув взгляд в сторону стоявшего у светофора «Мерседеса», завизжал отчаянным детским фальцетом:
— Помоги-ите!
Водитель отвернулся, а чистильщики осыпали мальчика подзатыльниками. Обхватив сзади лапищами лицо брата, Крошка нащупал на нём рот и заткнул его. Я отступил на полшага и крикнул:
— Никто не шевелится!
Крошка замер. Никто не шевелился, и Джесси тоже уже не кричал. Все — и это было смешно — стали хлопать глазами. Стало ясно, что стрелять в меня никто из них не собирается. Скорее всего — не из чего. Стало ясно и то, что сам я тоже не буду убивать. Никого. Эти два обстоятельства неожиданно так опошлили ситуацию, что, удручённый ими, я не представлял себе из неё выхода, который не был бы унизительным или смешным. Я даже постеснялся запуганных сопляков: обещал расстреливать, а теперь, видимо, отпущу, как ни в чём не бывало.
А впрочем, подумал я, за этим ли я пришёл на свет — разбираться с ублюдками? Есть ли на это время у Нателы, лежащей в гробу за их спинами?
Стало за неё страшно: даже сейчас, после смерти, её история продолжала вырастать в какой-то зловещий символ. Вспомнил я и о петхаинцах, которые ждут нас на кладбище, куда жизнь нам с Нателой попасть не позволяет. Негры тут ни при чём: они просто случились, как случайно случается всё, — даже сама наша жизнь, которую мы проживаем только потому, что оказались в этом мире; как случайно не оказалось бензина в Додже, а у меня — денег, чтобы доехать до кладбища. Единственное, что дано нам — не создать или предотвратить случай, а каким бы он ни был, им воспользоваться.
— Вот что! — произнёс я. — Мне нужны деньги!
Негры ужаснулись тому, что есть вещи пострашнее смерти.
— Пять долларов! — сказал я с невозмутимостью легендарного правдолюбца Клинта Иствуда.
Негры молчали и перестали даже хлопать глазами. Им не верилось, будто жизнь может стоить таких больших денег.
— Семь долларов — и живите дальше! — добавил я, прикинув, что надо платить и за тоннель.
Сопляки переглянулись ещё раз, возмущённые быстротой, с которой росла цена за существование.
Я остался эффектом доволен, и, хотя торопился, сообразил, что дополнительный доллар одарил бы меня шансом завершить сцену достойно: ленивым движением руки в стиле великого правдолюбца заткнуть банкноту в разинутую от ужаса Крошкину пасть. Воздать ему, наконец, должное за страсть к гигиене.
— Восемь! — воскликнул я и допустил ошибку.
53. Да ну вас всех в жопу!
Не переглядываясь, сопляки встрепенулись — и в следующее мгновение всех их, как взрывом бомбы, разбросило в разные стороны. Летели они со скоростью пошлейшей мысли. Исчезли так же молниеносно, как молниеносно пришло понимание, что денег по-прежнему нету и наши с Нателой мытарства продолжаются…
Сцену завершили аплодисменты. Я задрал голову на звук — и в окне над собой увидел молодую пару с круглыми лицами. Женщина обрадовалась, что я удостоил их внимания и толкнула плечом соседа. Тот тоже обрадовался, и они вдвоём захлопали энергичнее.
«Да ну вас всех в жопу!» — решил я, но сказал другое: попросил взаймы десятку.
Они испугались, захлопнули окно и опустили штору: за десятку можно вынести в прокат три фильма с Иствудом. Который любит правду крепче, чем я. И этой своей любви находит единственно убедительное выражение в стереофоническом хрусте костей и в меткой стрельбе по прыгающим яйцам убегающих мерзавцев.
54. Хасид унаследовал семьдесят пять центов
Понурив голову, я шагнул к «Доджу» и снова — в который раз! — поправил в кузове Нателу.
Потом поручил себе добыть квортер для телефона. Поднял с земли грязную паклю, намотал её на конец бруска и, дождавшись красного света, шагнул к ближайшей машине.
Водитель мотнул лысой головой и включил дворники: не подходи! Другой качнул мизинцем и тоже врубил дворники. Никто меня к стеклу не подпускал.
Я сбил себе чуб на брови, насупил их и откинул челюсть. По-прежнему не соглашались. Должно быть, приняли меня за декадента.
Тогда я решил убрать из взгляда подобие осмысленности. Потом расстегнул на груди сорочку, открывшую вид на густую рассаду, а в голову свою впустил помышление о человеке.
Водители забеспокоились. Первый, с лысой головой, остановил дворники. Окрылённый успехом, я взбил воротник на куртке и теперь уже — со скоростью компьютера — пробежался мыслью по всем категориям человечества: консерваторам и либералам, ебачам и импотентам, прагматистам и романтикам. Пробежку завершил помышлением о себе.
Взгляд, видимо, вышел эффектный: в уважительном страхе предо мной дворники попрятались в гнёзда в основании ветровых стёкол, отливавших, однако, кристально чистым светом.
Рыская между машинами, я искал грязное стекло, и, приметив, наконец, пятнышко птичьего помёта на боковой створке серебристого «Ягуара», метнулся к нему. Створка с помётом крутанулась вокруг оси — и изнутри выглянул доллар. Вместе с ним пробился наружу тот напомаженный женский голос, который, подобно «Ягуару», тиражируют только в Британии:
— Сэр, не откажите в любезности забрать у меня этот доллар, но не трогать мою форточку! Благодарю вас!
— Мадам! — возразил я. — Ваша форточка загажена говном!
— Сэр, это птичий помёт! — тряхнула причёской британка. — И он мне очень мил! Благодарю вас!
Я забрал доллар:
— Мне нужны квортеры. Разменяйте!