Эту страсть разбудили в нём Кливленд с коллегами.
Они же привили ему и разделяли с ним любовь к кутежам с ооновскими делегатами из третьего мира. Какое-то время эта любовь казалась мне убыточной, ибо Тариел одарял дипломатов тридцати-процентной скидкой на блюда, а к концу кутежей к наиболее важным делегатам Заря Востока подсаживала политически активных семинолок, которые за ночь сексуальных чудес света спрашивали — по стандартам Большой Семёрки — поразительно низкую цену.
Ясно, что доплачивал им ресторан, и это должно было влетать ему в копейку. Так же, как и разница между реальной и резко сниженной, «Кавказской», стоимостью блюд и напитков.
Выяснилось, что все убытки за блюда, напитки и живность покрывали ресторану овербаевцы, но в последнее время, ссылаясь на урезанный бюджет, — перестали.
Лишённая живительных соков дохода, любовь Тариела к третьему миру остыла, но от кутежей он уже отказываться не мог, поскольку, как намекнули ему овербаевцы, единственную альтернативу визитам разноцветных дипломатов из ООН представляли визиты черно-белых соотечественников из налогового бюро. Добавили ещё, будто, несмотря на комфортабельность местной тюрьмы, бильярдов в ней не держат.
Обо всём этом — за неделю до Нателиной кончины — я узнал от самого Тариела, приехавшего ко мне за советом. Я порекомендовал ему продать ресторан, расстаться с Зарёй Востока и возвратиться в Квинс к покинутым им петхаинцам. А пока не дразнить овербаевских гусей и веселиться с делегатами, валившими в «Кавказский» после каждой победы.
Тариел казался мне пугливым, и, направляясь к нему в ресторан за десяткой, я не сомневался, что находится он в данный момент не в одном из бильярдных клубов Манхэттена, а у себя: рассаживает за стол отголосовавшихся противников апартеида.
57. Символы всепроникающего и всеобъемлющего отсутствия
Разноцветных дипломатов, возбуждённых состоявшимся успехом и предстоявшим разгулом, уже сажали за банкетный стол.
Но занимался этим не Тариел. Занималась этим Заря Востока.
— Где Тариел? — спросил я, но она не ответила.
Ответил — на родном ему, грузинском — попугай. Тариела, мол, нету.
— Сегодня же банкет! — возмутился я. — Конец апартеиду!
Заря Востока промолчала, а попугай крякнул по-английски:
— Апартеиду нет!
Я велел ему заткнуться, но он грязно выругался.
— Почему молчишь? — спросил я Зарю Востока.
— Сказали же тебе: его нету, — огрызнулась она.
— В бильярдной?
— В Квинсе, как ты ему и советовал! На кладбище. Там ведь у вас подох кто-то! А твой Тариел звонит и — плевать, грит, на банкет, тут у нас похороны затягиваются, — хмыкнула она.
— Как именно он сказал? — оживился я.
— Так и сказал — «затягиваются»! — осклабилась Заря Востока. — Ямку что ли недоковыряли?! Ты-то ведь отхоронился уже, кутить нагрянул! А он застрял в этом гавёном Квинсе! Уже второй раз за десять дней! Завёл, наверно, поблядушку из землячек!
— Успокойся! — сказал я. — Похороны да, затянулись.
— А то ты очень того хочешь, чтобы я успокоилась! — пронзила она меня злобным взглядом.
— Конечно, хочу! — заверил я. — Мне надо у тебя получить десятку, раз уж Тариела нету.
Заря Востока вскинула глаза на попугая и прищёлкнула пальцами. Попугай тоже обрадовался:
— Ты — жопа!
Мне было не до скандала. Обратился я поэтому не к нему:
— Что это ты, Заря Востока?
— А что слышал! — раскричалась она. — Сперва советуешь бросить меня на фиг, а потом у меня же требуешь деньги!
— Это не так всё просто, — побледнел я. — Объяснить?
— Я занята! — и снова щёлкнула пальцами.
Я показал попугаю кулак — и он сомкнул клюв. Зато весь проголодавшийся третий мир сверлил меня убийственными взглядами и был полон решимости бороться уже то ли за сверх-эмансипацию женщин в американском обществе, то ли за новые привилегии для индейцев в том же обществе.
Кивнув на попугая, я дал им понять, что грозил кулаком не женщине, а птице. Причём, за дело: за недипломатичность речи. Понимания не добился: смотрели они на меня по-прежнему враждебно. «Неужели хотят защищать уже и фауну?» — подумал я, но решил, что это было бы явным лицемерием, поскольку, судя по внешности, некоторые делегаты не перестали пока есть человечину.
Догадавшись, однако, что десятки мне здесь не добиться, я одолжил у попугая слово «жопа» и адресовал его третьему миру.
Шагнул я, между тем, не к выходу, а вглубь зала. К столику с телефоном: налаживать связь с цивилизацией. Возле столика паслись несколько семинолок. Пахли одинаковыми резкими духами и одинаково виновато улыбались. Даже рты были раскрашены одинаковой, бордовой, помадой и напоминали куриные гузки.
Оттеснив их, я поднял трубку. Звонить, как и прежде, было некуда. Я набрал бессмысленно собственный номер. Никто не отвечал. Не отнимая трубки от уха, я стал разглядывать затопленный светом зал.
На помосте, перед микрофоном, с гитарой на коленях сидел в соломенном кресле седовласый Чайковский. Композитор из Саратова. Которого Тариел держал за старомодность манер. Чайковский был облачён в белый фрак, смотрел на гитару и подпевал ей по-русски с деланным кавказским акцентом:
Кроме делегатов — за другим длинным столом — суетилась ещё одна группа людей. Эти гоготали сразу по-русски и по-английски. Особенно громко веселился габаритный, но недозавинченный бульдозер в зеркальных очках, ослепивших меня отражённым светом юпитера.
Чайковский зато был грустен и невозмутим:
Заря Востока отыскала меня взглядом и сердитым жестом велела опустить телефонную трубку. «Пошла в жопу!» — решил я и сместил глаза в сторону.
За круглым столом, точнее, под ним, знакомый мне пожилой овербаевец поглаживал ботинком тонкую голень юной семинолки. Она слушала его внимательно, но не понимала и потому силилась вызволить кисть из его ладони. Я подумал, что он загубил карьеру чрезмерной тягой к сладострастию, ибо в его возрасте не выслеживают дипломатов из Африки.
С трубкой в руке, я, как заколдованный, стоял на месте и не мог ничего придумать.
Равномерные телефонные гудки посреди разбродного гвалта — гудки, на которые никто не отзывался — предвещали то особое беспокойное ощущение, когда бессвязность всех жизней меж собой или разобщённость всех мгновений отдельной жизни обретает отчётливость простейших звуков или образов. Отрешённых друг от друга, но одинаковых гудков. Или бесконечной вереницы одинаковых пунктирных чёрточек.
Символы всепроникающего и всеобъемлющего отсутствия! Не вещей полон мир, а их отсутствия!
Потом мой взгляд перехватила крыса. Растерянная, шмыгала от стола к столу, а потом ринулась к плинтусу и стала перемещаться короткими перебежками. Движения её показались мне лишёнными смысла, но вскоре я заметил другую крысу. За которой она гналась. Никто их не видел, и я представил себе переполох, если кто-нибудь нечаянно наступит либо на гонимую крысу, либо на гонявшуюся.
58. Мне утонуть? Пускай — но в винной чаше!
— Положи трубку! — услышал я вдруг скрипучий голос Зари Востока. Она стояла рядом и не спускала с меня расстреливающего взгляда. — Положи, говорю, трубку! — и надавила пальцем на рычаг.
— Сука! — отозвался я.
Она среагировала бурно. Выкатила жёлтые семинольские белки и принялась визжать на весь зал. Я разобрал только три слова — «женщина», «меньшинство» и «права». Не исключено, что четвёртого и не было и что остальное в поднятом ею шуме составляли вопли.