И поэтому всех нас, петхаинцев, так искренне опечалило исчезновение Нателы…
Потом я подумал о ней, Каково ей там, где исчезают? Догадался, что на этот вопрос я уже ответил. Ей так, как если бы нас лишили связи с пространством и со временем. Как если бы положили в деревянную коробку. И как если бы уже никогда ничего для нас не могло измениться.
Я вздрогнул: ужас! Никогда — ничего нового. Никогда — ничего прежнего. Никогда — ничего. Вот почему все и боятся смерти. Вот почему наше существование насквозь пропитано ужасом небытия. Вот почему смерть, находясь в конце жизни, превращает её в сплошную агонию, а кончина есть движущая сила и неизбывно манящая к себе тайна нашего бытия…
Меня опять захлестнула нежность к Нателе. Нежность и любопытство. Опять стало её жалко. И опять она стала загадочной. Мне захотелось сдвинуть с гроба крышку и снова погладить её по лицу. Прикоснуться к ней. К не существующей.
Перекрыв себе обоняние, я протянул назад правую руку.
67. Там, где никто из живых не бывал
Гроба не было.
Никуда в сторону он не съезжал: его уже не было. Ни гроба, ни крышки, ни запаха, — ничего…
«Додж» устоял на колёсах чудом: взбесился, взвизгнул, заскрежетал, крутанулся вокруг задней оси, припал низко на левый бок, но устоял. Стукнулся задом о бетонную тумбу в середине хайвея и замер на месте, как вкопанный. Но не умолк — продолжал урчать и трястись.
Я включил в кабине свет. Нателы не было. Как если бы её в машине не было никогда.
Я закрыл глаза, потом открыл их, но её по-прежнему не было.
В плоть мою и в сознание стала процеживаться какая-то жидкая и раскалённая тяжесть, — как подогретая ртуть. Я встряхнул себя, шлёпнул по щеке, потом осмотрелся, выпрямился в кресле, схватился левою рукой за руль, а правой включил скорость. Налёг на газ и — машину рвануло вперёд.
Стрелка бензомера снова завалилась за нуль, но я не повёл и бровью — просто отметил это в сознании. Проверил зато способность соображать, действовать и следовать простым привычкам: вырвал из кармана коробку «Мальборо», вытащил из неё сигарету, поднёс к губам, зажал между ними и потом прикурил. Сигарета задымилась, и дым прижёг мне горло. Я закашлялся — и это убедило меня в том, что я продолжаюсь.
Я летел к своим, к петхаинцам, на кладбище, и у меня ни о чём ином думать не получалось. Мыслей или догадок или чувств не было. Была только паника резко ускорившегося существования.
Ворота кладбища оказались сомкнутыми, но тормозить я не стал — только зажмурился. Левая калитка слетела с петли, отскочила и с грохотом приземлилась метрах в пяти, а правая скрючилась и с отчаянным стоном распахнулась вовнутрь.
Вокруг — на кладбище — стало совсем темно. «Додж» светил теперь только одною фарой. Узкая, убегавшая в горку дорога металась из стороны в сторону, петляла нервно, как змея, — и из затаившейся мглы выскакивали возбуждённые светом надгробия: тумбы, кубы, шары, плиты, скульптурные фигуры, мраморные головы. На одной из них — из светлого базальта — блеснула толстая змея.
Подъезжая к «незаселённому», петхаинскому, участку в дальнем конце кладбища на самой вершине холма, я придержал машину, чтобы не сбить людей, которых ждал увидеть.
Петхаинцев на дороге не было.
Я проехал до задней изгороди — ни души.
Подал машину задним ходом и тормознул прямо против «петхаинской» земли. Развернулся и направил луч на пустырь. Включил дальний. Никого не было.
Я осторожно выступил из машины на землю и осмотрел её.
Трава была примята и захламлена порожними сигаретными коробками и окурками — а это могли сделать только петхаинцы. Они, получается, были тут, а теперь их нет, исчезли. Ушли? Как это?!
Меня передёрнуло от страха: почудилось, будто случилось что-то страшное — и всех их раскидало по ещё не обозначенным могилам на этом пустыре перед моими глазами. Подумалось обо всех вместе как о едином создании. Жена моя — и та не вспомнилась отдельно.
Я тряхнул головой и поспешил по пустырю в его самую глубь.
«Додж» за моей спиной урчал уже неровно, и луч из единственной фары стал подрагивать. Цепляясь за него, я брёл, как лунатик — искал зелёный квадрат с ямой для Нателы. Не было нигде и его.
У меня вновь мелькнуло подозрение, что нахожусь не в жизни, а там, где никто из живых не бывал.
Через несколько мгновений свет стал быстро таять во мраке, а мотор всхлипнул и умолк. Я ощутил внезапную слабость и споткнулся за выступ в земле. Упал, но понял, что подняться не смогу: тишина и темень навалились мне на плечи и больно придавили к земле.
68. Время не знает куда удалиться
Прошло время.
Когда ко мне вернулись силы, а глаза вновь обрели способность видеть, я разглядел сперва остроконечные контуры Манхэттена по другую, далёкую, сторону жизни. Потом — рядом с собой — увидел лопату с приставшими к ней комьями сырой земли. Увидел и белые камушки в траве предо мной, и только тогда сообразил, что не вижу Нателиного квадрата по той только причине, что на нём и лежу!
Я ощутил под собой рыхлый бугорок. Услышал серный запах сырой земли и сладостно-горький дух полевых цветов. Увидел и цветы. Под бугорком покоился венок. Шелестел листиками, как живой. Как выросший из земли. Трепыхался на ветру и конец белого шёлкового банта, готового упорхнуть: «Нателе Элигуловой от соотечественников. Мы не забудем тебя, и да простит нас Бог!»
В горле у меня сильно сдавило, но, собрав силы, я протолкнул солёный ком вовнутрь. Уронил голову на руки и очень сильно захотел, чтобы надо мной склонился Бог, ибо душа моя была уже переполнена слезами и молитвами.
Потом в груди моей возникла боль. Она быстро накалялась, и я испугался: умереть на кладбище было бы смешно. Прислушавшись к себе, я вздохнул с облегчением: боль крепчала не в сердце, а вправо от него. В той крохотной ложбинке, где вместе с душою живёт совесть. Но боль эта была не только болью вины перед Нателой, но и болью нестерпимой обиды за то, что мы с ней так неожиданно и навсегда расстались и что она уже в земле.
Ныло теперь не только в груди. Всё моё существо охватила жгучая боль невысказанности…
Не отнимая кулаков от земли, я крепче вдавил в них свои сомкнутые веки и попытался вернуть зрению образ Нателы, чтобы покрыть его ладонями, полными нежности и благословения. Несмотря на истязания, память моя не отзывалась: я видел только гроб в машине и женщину в ней с неясным лицом. Увидел даже сцену в Торговом Центре, когда Натела объявилась нью-йоркским петхаинцам. Вспомнил её слова, голос — но лица по-прежнему не было.
Увидел её и в петхаинской квартире, и в здании ГеБе. На лестнице даже. И снова — в гробу, во дворе квинсовской синагоги. Лица не было.
Потом — вместо уныния или отчаянья — во мне шевельнулась слабая догадка.
Затаив дыхание, я медленно приподнял голову и раскрыл глаза.
Из кладбищенской мглы, из густого марева грусти, проступал чистый оранжево-розовый диск, похожий на луну. Остановился прямо передо мной и стал быстро гаснуть. Но затухал он не ровно и не целиком, а отдельными пятнами. Наконец, дрогнул и исчезать перестал.
Я всмотрелся и разглядел в нём женское лицо, а на лице — голубые с зеленью глаза. Зрачки застыли в щедром разливе белой влаги, исходя многозначительной невозмутимостью лилий в китайских прудах. Невозмутимостью такого очень долгого существования, когда время устаёт от пространства, но не знает куда удалиться.
У Нателы Элигуловой были такие же глаза, и такие же черты, и тот же шрам на губе, но что-то вдруг подсказало мне, что это лицо принадлежит другой женщине — Исабеле-Руфь. Потом я ощутил, что она задышала на меня смешанным запахом степного сена и свежей горной мяты.