Он заснул. Ему снилось, что он находится на Гаити. Или на Таити… Петр Игнатьевич предложил вырезать пуговку и хотел за это взять всего пятнадцать копеек, по он не согласился: еще зарежет! Между ним и Петром Игнатьевичем из-за этого произошло резкое столкновение, он всё Петру Игнатьевичу выпел, напомнил разные его поступки, всю его некорректность в том деле с заводом. Тятенька старался их помирить и обратил их внимание на красоты природы, объяснил, что Гаити открыл Колумб и добавил: „Frisch in's Leben hinein“[26], пане Христофоре!» Эта чушь затем развивалась по-своему почти логично. Лейден проснулся от толчка, испуганно открыл глаза и обрадовался: «Все ерунда, никакой операции, никакого Таити! Приходит же в голову этакий вздор! А еще люди приписывают вещее значение снам! Отроду, кажется, ни о Таити, ни о Гаити не думал!..» Коляска стояла у избы с надписью под крышей: «Почтовая станция».
В избе других проезжающих, к его удовлетворению, не было. Ему подали самовар, он велел принести из коляски погребец. «Время глупое, — подумал Константин Платонович, взглянув на часы, — для завтрака поздновато, для обеда рано». Еды на станции не было. Он подумал, что верно у ямщика есть свои харчи, велел дать ему водки и послал большой кусок ветчины.
— И скажите ему, пожалуйста, что в четыре часа мы поедем дальше, — прибавил Лейден. — Водки больше стакана не давайте, еще вывернет.
Эта мысль его заняла: что если коляска упадет и он вывалится в грязь? Лишь бы тогда не потерять вещей и особенно денег. Он взял с собой немало золота; кроме того было заемное письмо. «Что я стал бы делать, ежели бы всё как-нибудь да пропало? В дороге знакомых ни души. Ждать пока пришлют из Киева?» Он долго обсуждал это за завтраком: как даст знать Ольге Ивановне? сколько пришлось бы ждать? Не вытерпел, заглянул в чемодан, деньги были целы. «Смешно, ведь я опытный путешественник. Прежде, бывало, тоже беспокоился, да всё же не так».
Помещение станции было очень грязно. После необыкновенной чистоты их киевского дома, комната была особенно противна. «Хотел бы я увидеть Оленьку в таких аппартаментах!» — подумал он, чувствуя теперь к жене особенную нежность. — «Что они обе сейчас делают? Лильки верно нет дома, а Оленька вздыхает и рассуждает обо мне с дурой Ульяной». Неожиданно ему пришла мысль, что он отлично мог бы вернуться домой. «То-то они обрадовались бы!.. Ведь в сущности Тятенька прав: не очень мне нужно всё это: платаны, семена, завод… Что же я сказал бы в Киеве, если б вернулся? Что забыл захватить подорожную? Но ведь тогда надо было бы тотчас опять уехать. Враги пустили бы какую- нибудь сплетню»…
Он знал, что его в киевском обществе не любят, и сам любил лишь немногих, да и то не очень горячо. Впрочем, отдавал должное чужим достоинствам. Этот хороший человек, да скуп до отвращения. Этот тоже хороший, но меняет белье раз в неделю и ногти грязные. Всё же Лейден понимал, что мало кто его ненавидит. «Ненависть, конечно, слишком сильное слово… Если б я сейчас вернулся в Киев, Петр Игнатьевич и Марк Петрович объявили бы, что меня давно пора свезти в дом умалишенных и что они всегда это говорили. А какое мне дело до того, что они скажут? Может ли меня интересовать мнение чужих, ничтожных людей? — спрашивал он себя, хотя чувствовал, что даже мнение Петра Игнатьевича и Марка Петровича имеет для него некоторое значение. — Да что такое вообще враги? Люди имеют разные интересы, разные взгляды, разные вкусы, и поэтому часто относятся друг к другу недоброжелательно и враждебно; кроме того, есть множество дурных, гадких людишек, и если по поводу каждого их слова раздражаться, расстраиваться, то лучше вообще не жить на свете. И, наконец, в известном смысле даже стыдно не иметь врагов: значило бы, что я бесцветный человек». Это он часто говорил себе и прежде. Тем не менее, случалось, в особенно плохие свои минуты, думал о том, как бы причинить какую-либо большую неприятность дурным людям. Иногда долго представлял себе, какой убийственный фельетон мог бы написать барон Брамбеус о Петре Игнатьевиче, и даже мысленно участвовал в составлении этого фельетона, в котором сто враг был бы обозначен ясно для всех, например, Игнатием Петровичем.
В комнату внесли сальную свечу. Он взглянул на часы и закрыл глаза. «Да, „гимнастика смерти“», — подумал он. Так он про себя называл то, о чем думал и дома в бессонные ночи: представлял себе смерть знакомых и близких людей или, точнее, влияние на него их смерти. «Это безошибочный признак того, что я крайний эгоист. Смерть знакомых в сущности никакого влияния на меня иметь не может. Да, вероятно, я был бы огорчен, а через полчаса забыл бы. И так все, только другие притворяются и изображают большое горе… А смерти Петра Игнатьевича я даже был бы очень рад. Каждый из нас наверное мог бы составить мысленно список людей, смерть которых ему была бы удобна, полезна, а то и приятна. Только и тут люди этого не говорят. И я тоже никогда никому не скажу. Если б сказал, то Тятенька верно постучал бы многозначительно пальцем по лбу, а Оленька ужаснулась бы, заахала, а вечером помолилась бы Богу, чтобы Он простил мне столь страшный грех и чтобы хранил тех, кому я желаю смерти. А я всё-таки им ее порою желал, а Петру Игнатьевичу и сейчас желаю, и ничего тут со мной не поделаешь… Но враги и в счет не идут. А друзья? Тятенька? Близкие? Да, я сто раз приучал себя мысленно к тому, что они умрут, что я их переживу, могу пережить, мысленно преодолевал свое горе, думал даже, к моему позору, о том, что будет со мной, если я их переживу! И это ужасно, хотя, может быть, каждый из нас должен иногда это делать, чтобы приучать себя к неизбежному. У меня же эта гимнастика смерти — чужой смерти — становится, кажется, манией».