«Да. Наука — антипод свободы, общественная необходимость, обратившая нас в рабство числам, машинам, вещам и словам».
«Мне жаль, Восьмой. Не тебя — мир».
«Мне тоже».
Голоса умолкли, и мир, позвавший меня опять, исчез, как исчезает звук умолкшего голоса. Я еще не знал этот далекий мир, даже приблизительно не мог бы представить себе его материальный облик, но уже понимал, что в нем трудно и неуютно жить. Однако не это тревожило — я уже не принадлежал прошлому, но и не стал своим в настоящем. Все эти годы я знал, что отличался от людей, как Маугли от своих соплеменников. Мир джунглей разделял их, мир джунглей жил в нем, звал его и требовал возвращения. И где-то под панцирем замкнутой памяти живет мой мир джунглей, стучится и зовет. Я часто ловлю себя на том, что, оставшись один, машинально черчу по бумаге:
Кто же я?
Кто?
Кто?
Какая у нее странная походка: не мягкая, не женская! Шаги не мелкие, частые, а широкие, размашистые, скорее мужские. И то, как она смеется: во весь рот, запрокинув голову, а челка падает на глаза, и кажется, что она подсматривает за мной из-за густой рыжей занавески. И как она курит: по-мужски деловито, крепко затягиваясь, стряхивает пепел, ударяя по сигарете ногтем. Она получает удовольствие от курения — странная привычка. Я попробовал как-то: пакость, отрава, ядовитая горечь во рту. Не понимаю.
Я вообще не понимаю ее. Говорят, естественно: биологическая преграда, четверть века — не шутка. Она — девчонка, «веснушка», сохранившая в свои двадцать три года угловатость подростка. Я — старик, многоопытный и мудрый, один из китов, на которых держится придуманный ею мир.
Она говорит восторженно:
— Да вы счастливец! Столько видеть и пережить! Мне папа рассказывал о военной Москве: затемненные окна, кресты прожекторов на небе. Он мальчишкой тушил зажигалки на крыше…
Я старше твоего папы, девочка, хотя и родился во время войны. Родился несмышленышем, как говорят, Иваном, не помнящим родства, но уже взрослым и биологически зрелым. Сколько лет мне было тогда? Двадцать пять или тридцать? А теперь? Наверно, за пятьдесят, где-нибудь на последних метрах шестого десятка.
Если верить классикам — вечный сюжет: старый профессор и юная аспирантка, хотя моя Шарлотта в Веймаре категорически отказывается признавать мою старость:
— Какой же вы старик, Николай Ильич? Вам все студенты завидуют: в наш сибирский мороз — и без шапки! А Витька Волохов даже гантели себе купил: по утрам на балконе зарядку делает.
Ссылка на Волохова должна убедить меня в моей моложавости.
И эта автомобильная поездка за город, выдуманная ею якобы для того, чтобы отдохнуть, развеяться. И ее ответ на мое предложение сесть позади меня в машине: все-таки безопаснее на большой скорости.
— Не придумывайте несуществующую опасность: вы же прекрасный водитель.
А я читаю ее мысли: ясные и несложные. Фона почти нет, читаю без отстройки:
«Я хочу быть рядом с тобой. Не позади, нет — только рядом. Неужели ты не понимаешь, сухарь, педант, родной мой? Только рядом: в лаборатории, в машине, в твоей выстуженной комнате — всю жизнь. Понимаешь?»
Я понимаю, понимаю, но что я могу поделать? Каким уже сшил меня господь бог, таким я и останусь. А сшил он меня престранно, чтобы не сказать посильнее. Педант, сухарь, игумен монастыря, а в монастыре — живые души, не ангелы, не схимники. Им бы шейк да твист, а они — в математику. Да не по дороге, протоптанной и легкой, а в сторону, в глушь, в непроходимые заросли, где никто до них не бывал. А они пройдут, прорубят тропинку — не за славу, не за почести. За одну только преданность науке — единственной, которой не солжешь. Как в чьих-то стихах: «Нам не пристало место или дата. Мы просто были где-то и когда-то. А если мы от цели отступали, мы не были нигде и никогда».
Мои не отступят. Я называю их своими, и они зовут меня своим. Между нами нет стены, когда дело касается математики. Математика, девочка, — запомни это. Не больше и не дальше. И зря я поехал с тобой сегодня. Впрочем, ладно: светская беседа, сдержанный разговор, пара острот — добродушно, по-отечески: я могу себе это позволить.
— А вы были женаты, Николай Ильич?
Это нечестно: вопрос выходит из рамок светской беседы. Вернее, его смысл, трепещущее ожидание ответа, а внешне спокойно, почти незаинтересованно. Ох, уж это «почти»: Ермолова из тебя не получится.
— Нет, не был.
— Почему?
— Не щелкайте зажигалкой, Инна: она не работает. Не женился, потому что не было времени.
Вру, время было. Не было стремления. Стольких женщин встретил за эти годы, хороших, добрых, умных! Мимо, все мимо. Как на школьном диспуте: что лучше — любовь или дружба? Я выбирал дружбу. Вернее, не я, а кто-то за меня, как предохранитель на автомате.