Выходить на улицу после семи часов вечера немцы запретили. Наступила душная, чёрная ночь. Душно и черно было и у нас на сердце. Спать я не могла, и мы сидели с Олегом в саду на лавочке.
Ясные звёзды смотрели на нас сверху. Глядя на них, я представляла, что сейчас на эти же звёзды смотрят наши люди по ту сторону фронта, смотрят красноармейцы из своих окопов, и что они всё знают о наших муках и скоро придут на выручку.
Не знаю, о чём думал Олег. В последнее время мы часто сидели с ним рядом молча. Потом проверяли, и оказывалось, что думали мы об одном и том же.
Вдруг откуда-то, из самой глубины чёрной ночи, донёсся какой-то странный звук, словно тонкая струна лопнула. Занятая своими думами, я не обратила на это внимания. Но Олег вскочил с лавки, крепко стиснул мне плечо сильной рукой:
— Мама, слышишь?
Со стороны городского парка раздались два-три торопливых выстрела, а за ними такой отчаянный и тоскливый детский крик, что сердце, казалось, перестало биться. Ужас охватил меня. Я прижалась к сыну.
— Мама, — воскликнул он, — это их казнят!
Весь Краснодон знал об аресте коммуниста Валько, других большевиков и беспартийных рабочих-шахтёров и служащих. С первого же дня прихода немцев они наотрез отказались работать с ними и в лицо фашистам говорили о своей ненависти и презрении к ним.
Вместе с этими мужественными людьми арестовали женщин, забрали и детей. Мы видели, как их, голодных и измученных, фашисты под усиленным конвоем водили по улицам на работы.
Олегу дважды пришлось видеть их на работе. Проходя мимо железной дороги, проложенной от шахты к тресту, он наткнулся на знакомого товарища. Конвоира близко не было, они разговорились.
Знакомый Олега, оборванный, худой, как скелет, еле держась на ногах, перетаскивал шпалы.
— Олег, — слабым голосом сказал он, — мы все помираем с голоду. Ребятишек очень жалко…
И он начал рассказывать, как над ними издеваются в гестапо. В арестном помещении людей набито столько, что сесть негде, все стоят целыми ночами, спят стоя. В уборную не выпускают. Грязь, вонь, мухи. Иногда немцы бросают в камеры сырые кабачки, и арестованные делят их по семечкам.
— Бежим! — прошептал Олег.
Но товарищ покачал головой.
— Спасибо тебе, но, если я убегу, остальным хуже будет. Да и не дойду я, пожалуй. Сил совсем не осталось… Олег, вон в том огороде свёкла растёт. Если я её сам сорву, меня изобьют до смерти, да и всем попадёт…
Олега не нужно было просить дважды. Он пополз к огороду, вырвал из земли свёклу и отдал товарищу. Потом со всех ног побежал домой, забрал весь хлеб, что у нас был, и принёс его арестованному.
— Олег, — сказал тот, — знай, скоро нас всех расстреляют…
Приближалась охрана. Надо было уходить…
Теперь их ночью живыми закапывали в землю. Донеслись ещё выстрелы, глухие крики, плач детей. Потом всё стихло.
— Мама, — услышала я страстный голос Олега, — больше терпеть нет моих сил! Знаешь, храбрый умирает один раз, а трус — много раз. Теперь я знаю, что мне делать…
Несколько дней спустя в книге «Как закалялась сталь» я нашла листок, исписанный рукой Олега:
Олег написал эти строки в ту страшную ночь. Теперь оставалось только одно — переходить к оружию.
Листовки
Был солнечный, весёлый день. Часа четыре. Помню, я вошла в комнату. За столом сидели Олег, брат Николай, Ваня Земнухов и Толя Попов. Склонившись над какими-то бумагами, они что-то молча писали. При моём появлении они несколько смутились. Кто-то даже спрятал от меня свои бумажки под стол. Олег улыбнулся мне и сказал:
— Мамы не бойтесь, товарищи. Мама — свой человек. — И он показал мне одну из бумажек. — Вот. Прочти. Хотим раскрыть глаза людям.
В этих первых самописных листовках они призывали население не выполнять немецких распоряжений, сжигать хлеб, который немцы готовят вывезти в Германию, при удобных случаях убивать захватчиков и полицейских и прятаться от угона в неволю.
— Хорошо? — спросил Олег.
— Хорошо-то хорошо, — сказала я, — только за это своими головами можете расплатиться. Разве можно так рисковать?
Олег по-озорному присвистнул. Толя Попов блеснул глазами:
— Риск — благородное дело, Елена Николаевна.
Олег стал серьёзнее, задумался.