Но, повторяю, приступая к постановке, Владимир Иванович уже предчувствовал «отгадку». Он не искал, а находил. Я не мог присутствовать на многих его интереснейших репетициях, потому что молодежь сразу же включили в работу над картиной «Мокрое». Забегая урывками в зрительный зал, я видел, как фантастически быстро растет спектакль, какими гигантскими шагами движутся вперед актеры, как из бесформенной груды наработанного материала вырисовываются четкие контуры сценического здания. А это бывает лишь при наличии своей концепции у постановщика, твердого взгляда на содержание и образы будущего спектакля.
Только теперь, через годы, пробегая мысленно по всем двадцати картинам спектакля, вспоминая, как он был построен, я вижу, что «Братья Карамазовы» в Художественном театре являют собой пример плодотворной борьбы с писателем за все лучшее, прогрессивное, демократическое в его творчестве.
От достоевщины к Достоевскому — таков был путь театра в этой сложной работе.
Ретроградность Достоевского как мыслителя не подлежит, думается мне, никакому сомнению. Достоевский — человек, сломленный царской каторгой, разорвавший с демократическими идеалами своей юности, многократно пытавшийся примирить общественные противоречия через религию, автор реакционной речи о Пушкине — одним словом, фигура в достаточной степени одиозная. Я прочел у Сартра в его интервью по поводу пребывания в Советском Союзе[3], что русские не любят Достоевского, потому что им нечего «взять» из его романов, потому что ничто в них «не работает» на современность. Я думаю, что русские не столь утилитарны и что Сартр здесь безусловно неправ, однако эта точка зрения любопытна, так как лишний раз свидетельствует о несоответствии идейных мотивов позднего Достоевского мыслям и чувствам советского человека.
Но Достоевский, друг и «доверенное лицо» Победоносцева, так и не был им «приручен» до конца. Недаром правительство, весьма одобрявшее мотивы смирения в романах писателя, взирало на Достоевского с постоянной опаской; оно никогда не было в нем уверено, никогда не видело в нем «своего». Нельзя точнее сказать о Достоевском, чем сам он сказал о себе в письме к Фонвизиной: «… Я — дитя века, дитя неверия и сомнения до сих пор и даже (я знаю это) до гробовой крышки»[4].
Сомнения Достоевского, его склонность «опрокидывать» собственные доводы, надорванность и мучительство, сопровождавшие его размышления над жгучими вопросами времени, проистекали, кажется мне, от характерного для многих писателей в классовом обществе разрыва между мыслителем и художником. У Достоевского было острое зрение. Он не был бы великим писателем русским, если бы из-под пера его не лилась то и дело вопиющая, гневная правда о жизни. Он сам пугался этой правды, отгораживался от нее, а правда все преследовала его, как кошмар, разбивая в прах тот жалкий монастырский идеал, в который он пытался «вместить» и революцию и реакцию.
Достоевский действительно сомневался во всем, и прежде всего в собственном монастырском идеале, и в силу этого благодетельного сомнения оставил нам рвущие душу картины страданий униженных и оскорбленных, трагедии обездоленных. Оставил, может быть, «рассудку вопреки», повинуясь властному внутреннему голосу. Но от этого картины, им нарисованные, не становятся менее яркими. Нужно быть глухим, чтобы не расслышать в романах Достоевского тоски и боли за человека, маленького, всем обделенного человека, взятого в тиски социальной несправедливостью. Ему, писателю-разночинцу, прошедшему сквозь ужасы каторги, видевшему жизнь на самом ее дне, был кровно дорог этот горемычный человек; то и дело тревожил он чуткую совесть писателя, не давая покоя, настоятельно требовал правды о себе.
Марксизм-ленинизм учит нас судить художника, творившего в условиях ожесточенной борьбы двух культур, испытавшего непрестанное воздействие не только сверху, со стороны «власть имущих», но и «снизу», со стороны народа, судить его не по тому, что он хотел сказать, а по тому, что в итоге сказалось им, что излилось жизненной правдой на страницы его произведений. Многое в творчестве Достоевского сегодня чуждо нам. Мы органически не приемлем достоевщины, которую так ценят в буржуазных реакционных кругах. Но из того, что ретрограды сотворили себе кумир как раз из слабых сторон творчества Достоевского, еще не следует, что мы должны отречься от художника, оставившего нам потрясающие документы русской жизни известной эпохи. Отдавать Достоевского нашим противникам, на мой взгляд, преступно и недостойно.