Он налил себе разведенного спирта и духом выпил.
— Не гони, — предупредил Иван Афанасьевич.
— И ему ничего не было?
— Судили. Признали невменяемым и отпустили.
— Постой, Афанасьич. Что-то я не пойму. Если невменяемый, его в сумасшедший дом надо.
— Он там побывал. Обследовали. Убедились, что в полном порядке, и отпустили.
— Да как же так? Если в порядке, его в тюрьму надо, если невменяемый — в психушку.
— А тебе-то что? — удивился Иван Афанасьевич. — Что ты так разволновался? Ведь ты за него замуж не собираешься.
— Я-то не собираюсь, а другая, может, собирается. А если она его тоже не удовлетворит?
— Тут я тебе ничего сказать не могу. Думаю, и суду, и врачам виднее. Он вообще-то мужик головастый, в старой «Памяти» — мозговой центр, как Запасевич в новой. Сам я за новую. У старой интересная культурная программа, но они монархисты. По правде говоря, я этого раньше не понимал. То ли у меня ума не хватало, то ли они темнили. А теперь пошли в открытую, их конечная цель — самодержавная Россия. Не для меня. Я коммунист и сделок с совестью не признаю.
— Я тоже, — сказал Иван Сергеевич, успокаиваясь, что никакое союзничество с ученым-живорезом им не грозит.
В воскресенье они поехали в Москву. Иван Афанасьевич должен был посетить дорогие ему могилы. Все они находились на Заманьковском кладбище.
В тенистой и сырой глубине кладбища, куда не достигали городские шумы, старые клены пятнали зубчатыми тенями молодых листьев две серые гранитные плиты, под которыми нашла последнее убежище супружеская пара. Овальные с золотым ободком медальоны приютили фотографии: на одной — величественная женщина, напоминающая Екатерину Великую дородством, крутизной шеи и гордостью черт, на другой — красивый мужчина с отпечатком грусти на мужественном, открытом лице. Иван Сергеевич прочел их имена, вбитые в гранит, и понял, что это бывший Шеф Ивана Афанасьевича и его супруга, покинувшие свет друг за другом в один год. Он склонил голову, исполненный уважения к безвременно ушедшим и к тому, кто оставался верен скорбной памяти. Через Афанасьича он оказался тоже как-то связанным с этими могилами и пожалел, что не купил цветов. Да разве он знал?..
Свой букет Иван Афанасьевич положил на плиту Шефа, не уделив даже цветочка его супруге, что удивило и слегка покоробило Ивана Сергеевича, но, конечно, он не считал себя вправе о чем-либо спрашивать друга. Тем более что тот отрешился от действительности, он был там, с теми…
Афанасьич общался с Шефом не только в те часы, когда приходил на кладбище, он находился с ним в непрекращающемся обмене, делился новостями, мучительными сомнениями в справедливости времени, ломающего все жизненные устои, спрашивал совета и заступничества, как другие просят Всевышнего, которого Афанасьич отвергал как коммунист, но допускал как русский человек. Зато он кругом верил в Шефа, не сомневаясь, что и на небесах Шеф снова занял то высокое, достойное место, которого его лишили на земле, что привело к безвременной кончине. Каждое слово Шефа о смысле жизни, искусстве, культуре, в служение которой он вовлек Афанасьича, было наведено нарезом по сердцу бывшего оперативника. Афанасьич знал, что всем обязан Шефу, без него он дальше стеклянного стакана на уличном перекрестке сроду бы не пошел. Слишком небоек, несмекалист, неречист он был. Шеф угадал другие его достоинства: верность, преданность, исполнительность, умение все доводить до конца и молчать. И доверил ему самые сложные и тонкие дела. Даже в той же должности, но при другом начальнике Афанасьич так бы и остался рукой, твердой, надежной, но тупой, как бездушный инструмент, а Шеф незаметно, исподволь развил его ум, расширил кругозор, помог ощутить себя участником спасения культурных ценностей России. Все было бы красиво, как в лучшей книге, изданной «Авророй», не вмешайся жена…
Ее давно нет, но Афанасьич не простил ее тени вины перед собой. Даже то, что она лежала в одной могиле с Шефом, причиняло ему страдание. Почему она захотела избавиться от его?.. Приревновала, что ли?.. Есть такие дурные бабы, что ревнуют мужей не только к женщинам (у Шефа, кроме секретарши, которую он гладил между ног, никого не было), но и к друзьям, к подчиненным, к собакам, автомобилям, охоте, рыбалке, к любой отдельной от них жизни. Ему еще дали провести операцию «Гитис», которую он же готовил, по ликвидации профессора режиссерской кафедры, собравшегося улизнуть в Канаду с уникальной коллекцией древних китайских эмалей, после чего перестали замечать. Большой, рослый, мясной человек стал невидимкой. Сквозь него смотрели, как сквозь промытое оконное стекло, и он понял, что окончательно «взвешен и подписан». Конечно, он не стал напоминать о себе, незаметно отмылил из Москвы, взяв путевку в Мисхор, куда ездил из года в год. Сам же отправился на Волгу, под Кинешму, в деревню к старому другу по ремеслухе. Друг плотничал, ходил с артелью, а дома оставалась полуслепая, полуглухая, полубезумная старуха мать. Эти ее качества весьма устраивали ушедшего в подполье Афанасьича. Зная неизменный распорядок жизни Шефа, он вернулся в Москву, когда тот уехал вместе с Мамочкой в Красные Камни. Конечно, это ни от чего не спасало, кто-то уже двинулся по его следу. Скорее всего новый приближенный Шефа, бывший печник. Он складывал Шефу камин на даче и так ему полюбился, что оказался в управлении в чине капитана. Афанасьичу понадобилось тридцать лет, чтобы дослужиться до такого звания. Но сейчас речь шла не о чинах. Афанасьич взял бюллетень и лег на дно. Он поселился в Тайнинке, у одной бывалой женщины, державшей раньше хазу, но потом удалившейся на покой. Она создала себе «багажик» и не захотела больше рисковать. Афанасьичу некогда удалось оказать ей немалую услугу. Прошло какое-то время, и поползли слухи, достигшие тихой, живущей наособь Тайнинки…