— Почти коллеги! — обрадовался Иван Сергеевич. — Родные ведомства!
— Насчет родства — не будем. Вы нас не больно привечали.
— Из дали лет, — элегическим тоном начал Иван Сергеевич, — многое видится по-другому. Разве не случалось нам работать бок о бок? А главное, мы служили одному делу — безопасности Родины.
— Это верно, — задумчиво сказал Иван Афанасьевич. — Что ж, давайте знакомиться. Майор милиции в отставке Иван Афанасьевич. Бывший оперативник.
— Иван Сергеевич, полковник в отставке. Бывший боевой офицер, потом на хозяйственной работе.
Так встретились, чтобы никогда не разлучаться и не ссориться, Иван Сергеевич с Иваном Афанасьевичем.
Но зоревой час их дружбы оказался далеко не безмятежен. Вскоре начались такие странности, что более искушенный и осторожный Иван Афанасьевич утратил доверие к новому другу и стал всерьез подумывать о том, как бы от него избавиться. А началось с того, что Иван Сергеевич предложил дойти пешком до Белорусского вокзала: мол, в такой день грешно толкаться в автобусе. Предложение было охотно принято. Когда же они неторопливо добрались до вокзальной площади, Иван Сергеевич, вместо того чтобы направиться своим путем, потащился за Иваном Афанасьевичем на дачную платформу. Подобная назойливость решительно тому не понравилась.
— Вы куда собрались?
— К себе. Я сейчас за городом живу.
— А в Москве площадь имеется? — строго спросил Иван Афанасьевич.
— Квартирка однокомнатная. Все, что мне бывшая жена оставила.
От ближних трех платформ отходили электрички основного можайского направления. Ивану Афанасьевичу надо было на звенигородскую ветку. Он остановился, чтобы попрощаться с Иваном Сергеевичем, обменявшись предварительно телефонами. Иван Сергеевич тоже остановился с рассеянно-беспечным видом, хотя электричка на Можайск, судя по световому табло, отходила через две минуты. Ивану Афанасьевичу стало не по себе.
— Ладно. Я побежал. Мне на другую платформу.
— Мне тоже! — обрадовался Иван Сергеевич.
— Вам куда?
Показалось ли Ивану Афанасьевичу или так было на самом деле, но голубой, плывущий, несосредоточенный взгляд Ивана Сергеевича разом собрался и уперся ему в переносицу.
— На тридцать седьмой километр.
Тридцать седьмой километр не был ни станцией, ни полустанком, ни даже платформой — так, стрелка, разъезд, где останавливались на секунду две электрички в день. Но именно туда ехал Иван Афанасьевич. Он почувствовал ползущую по хребту холодную каплю.
— А зачем вам туда?
Вопрос прозвучал глупо, он выдавал растерянность. Но Иван Афанасьевич действительно растерялся, что с ним случалось не часто, и потерял нужный тон.
— Я там живу.
— Где?
Получался допрос, но что поделать, если Иван Сергеевич экономит слова, как в телеграмме.
— За Озерком.
Рука Ивана Афанасьевича потянулась к карману, давно уже не отягощенному блаженной и грозной тяжестью пистолета.
— И я за Озерком, — сказал он пересмякшим ртом.
— У меня садовый участок.
— И у меня садовый участок. — Голос звучал обреченно. — А вас там не водится.
— Я живу уже двенадцатый год. Вы небось из нового поселка, за березняком?
И тут Ивана Афанасьевича осенило. Поселки впрямь соседствовали, но никак не общались. Считалось, что в старом поселке живут «вовики» — так с некоторых пор уставший от претензий бывших фронтовиков и неблагодарный народ окрестил ветеранов Отечественной войны. А милиционеры — люди щепетильные — всегда избегают контактов с теми, кто ставит себя выше. Вот и жили поселки наособь, и один будто не ведал о существовании другого.
Недоразумение разрешилось, причем простодушный Иван Сергеевич даже не заподозрил, что едва возникшие отношения пережили тяжелый кризис.
Весь недолгий путь — километра полтора — от разъезда до поселка они шли молча. К этому располагал и тихий, прекрасный вечер, пахнущий молодыми травами, березовой корой, прогревшейся землей, и та легкая печаль, что светит в слишком разбежавшейся весне, за которой не поспевает зимняя душа, и боязнь спугнуть момент доверия, обещающий прорыв из заколдованного круга одиночества. Каждый, не отдавая себе в том отчета — а лишь в бессознательном мы не врем и не ошибаемся, — бережно и твердо, словно налитую всклень чашу, нес пробудившуюся в душе веру в спасение другим человеком. Ничего особенного не случилось между нами, не прозвучало никаких признаний, но каждый уже меньше боялся пронзительной пустоты долгого весеннего вечера, ночи с тяжкими пробуждениями, когда так часто и гулко бьется чего-то испугавшееся сердце, и погружения в громадность ненужного дня.