Выбрать главу

Тогда на том берегу были немцы.

И тогда, в сумерках, с косы, где стояла, занимая боевую позицию, батарея Занько, была отчетливо видна бровка прибрежного леса, острый купол собора, а над ним всплески огня, мечущееся цветистое пламя — ослепительно синее, пронзительно голубое. Немцы, боясь ночи, освещали приморье осветительными ракетами.

Все это было оскорбительно близко — немцы в пригородах, немецкие ракеты над Петергофом.

Зимой 1944 года случилось мне попасть на тот берег, в приморье, когда его только что оставили немцы. Я побывал в Стрельне и в Петергофе, в Павловске и в Гатчине, оттуда проехал в только что освобожденный город Пушкин.

В Стрельне, на трамвайном кольце, изрешеченные пулями, израненные снарядами, ободранные, без стекол, без проводов, стояли ленинградские трамваи. Так и стояли все двадцать восемь месяцев блокады среди немецких позиций, с дощечками-маршрутами, на которых названия проспектов и улиц Ленинграда, даже линий Васильевского острова.

В Гатчине — встреча с партизанами, возвращающимися из лесов, с девушкой, студенткой Института физической культуры имени Лесгафта, заброшенной для диверсий в немецкий тыл. Моряки из бригады морской пехоты окружили ее, кто-то спросил фамилию; кокетливо поправив ремень трофейного автомата, ответила, совсем как на вечеринке: «Можете звать Марго».

Увидел измятый клочок бумаги — протокол партизанского собрания в лесу.

«Слушали: сообщение финского радио о взятии немцами Ленинграда. Постановили: считать, что Ленинград не взят и не может быть взят никогда».

К концу дня добрался до Пушкина.

Все те же мы: нам целый мир чужбина; Отечество нам Царское Село…

Фронт ушел вперед, странная тишина окружила моих спутников и меня; лишь изредка вздрагивал воздух — саперы подрывали мины.

В Пушкине — ни одного жителя, как на неизвестной мертвой планете.

Дома без окон, без дверей, без крыш: кровельные листы увезены в Германию.

Перед, войной тут жили писатели — переехал в Москву Алексей Толстой и свой дом отдал ленинградским литераторам. Дом большой, барский, со службами, в нем разместился Дом творчества, одновременно жили десять — пятнадцать человек. Совсем близко от памятника Пушкину, от Александровского лицея, от Екатерининского парка, от аллеи Лицеистов. Тут людям работалось, писал своего «Пушкина» Юрий Тынянов, уже очень больной, ходивший, тяжело опираясь на трость, были тут и Борис Андреевич Лавренев, и Михаил Михайлович Зощенко. Захаживал по соседству постоянный детскосельский житель Вячеслав Шишков.

Попробовал подойти к литературному дому — какое там! Все огорожено колючей проволокой. На деревянных дощечках надписи: «Мины!»

Да и дома-то нет — развалины.

Увидел дощечку — «Кобленцштрассе»: некогда и некому было отдирать.

Громада Екатерининского дворца зияет выбитыми стеклами. Амуры с золоченых плафонов — в щебне и мусоре. Торчит из снежного сугроба скульптура Логановского — голова русского мальчика. Панно валяется — из Китайского театра. (Сам Китайский театр сгорел целиком). Ломаный табурет, и к нему гвоздями прибита гравюра на синем паспарту, в ампирной рамке.

Поднимаюсь по разбитым ступеням в Камеронову галерею. Галерея есть, бюсты и статуи увезены, украдены.

Под галереей лежат нетронутые две гигантские авиационные бомбы. Электрические провода подведены, но, очевидно, в спешке отступления не взорвали, и наши саперы успели вовремя обрезать провода.

Там, где была Янтарная комната, груды ломаного кирпича. Тут же валяется изрезанная картина. Поднимаю — портрет серовской кисти.

Разбитая скульптура. Но тут и куски не соберешь: слишком мелкие.

Долго брожу без цели по печальным, занесенным снегом аллеям, перебираюсь по легким, фельтеновской работы мостикам с изорванным кружевом чугунных перил.

Постоял в аллее Лицеистов.

Вечен огонь нашей памяти.

Кронштадт на траверзе. Его можно рассмотреть, не занимая бинокль.

Та же пристань с гранитной стенкой, и пирс тот же, далеко шагнувший в залив, — не я ли там стою, старший политрук, которого на Мойке, близ Мариинского театра, во втором флотском экипаже торопливо одели во все флотское, дали ладанку на случай смерти, чтобы можно было опознать труп, дали запасную пару нательного белья, пристегнули кобуру на черных ремнях, с тем чтобы наган получить в Кронштадте, дали черную фуражку и в руки «краб», который по описи цейхгауза называется «эмблема». Не я ли там стою с командировочным предписанием в руках: «С получением сего… надлежит… убыть к месту постоянной службы…» Убыл. Прибыл. Стою. На рейде чуть покачивается место моей постоянной службы — линейный корабль «Октябрьская революция», бывший «Гангут».