Шли дни, но десятый еврей не объявлялся.
Время от времени они – чаще всего Ричард – теряли терпение и в отчаянии то торопили Господа с вразумительным объяснением Своих намерений, то, не интересуясь никакими объяснениями, требовали подробных инструкций по ведению войны с общим врагом. С горсоветом.
Хотя наличие общего врага гарантирует дружбу, Бог либо отмалчивался, либо был слишком краток: Не суетитесь! Такая подчёркнутая краткость оскорбляла стариков: Что это за дружба?! И откуда это высокомерие?!
Хаим уверял друзей, будто отмалчивается Тот не из высокомерия, а из непредставимой на земле занятости. Тем более, что – в отличие от других богов и столичных юрисконсультов – Он трудится без помощников!
Ричард бурчал, будто дружба с Господом обходится им дороже любого юрисконсульта. Хаим не соглашался: Никто на свете не способен подсказать идею, которая может придти в голову только Господу.
В доказательство старик напомнил друзьям, что, если, скажем, проколоть надувной шар, изготовленный на лучшей фабрике, этот шар мгновенно изойдёт воздухом, тогда как любой дряной человек, изготовленный Богом по Его Собственной схеме, состоит из множества разных дыр, но из него не выйдет дыхание, пока это не понадобится тому же Богу.
Чего же Он тогда тянет волынку?! – возмутились старики, но Хаим напомнил им, что положенный срок ещё не вышел.
Срок выходил на рассвете. И вот ночью, в глубоком сне, Хаиму объявился – кто? Правильно! И шепнул на ухо слова, которые никогда бы не пришли в голову даже столичному юрисконсульту…
Когда наутро Тельман Арсануков, заявившийся с бригадой грузчиков, услышал эти слова от Хаима, он остолбенел.
Друзья Хаима, услышавшие их тоже впервые, ахнули.
Даже я, прилично знакомый в те годы с образцами Господнего мышления, не способен был такого представить!
Хаим Исраелов сообщил Тельману, будто минувшей ночью Бог принял решение продлить положенный горсоветом срок на шесть лет! По истечении этого срока, – при условии, что старики перестанут делать фонетические ошибки в молитвах и что десятый пердун к ним так и не пристанет – на седьмой год, Он, Господь, пошлёт им для миньяна крылатого еврея из своего небесного кворума! Самого Илью-пророка!
Заикаясь, Арсануков объявил Хаиму, будто такого быть не может – крылатых евреев.
Почему не может? – спросил Хаим. Евреи, мол, бывают всякие. Порхающие и непорхающие, длинные и крохотные. А у Ильи-пророка есть в придачу к крыльям карающий скипетр из железа.
А как же тогда с решением горсовета? – крикнул Тельман. Или со мной?!
Хаим напряг память и вспомнил, что Бог наказал ему заткнуть решение горсовета Тельману в жопу. А самого послать на фиг.
Перебивая друг друга, все девять стариков описали мне финальную сцену одинаково.
Сперва Тельман, хотя и был поэтом, цинично расхохотался, потом осёкся, побледнел, задумался, рассвирепел, стал сверкать зрачками, скабрезно ругнулся и пригрозил жестокой расправой при помощи грузчиков и их молотков. Но в самое последнее мгновение какая-то высшая в нём сила, та самая, которая выносит окончательное суждение, велела ему поостыть, призадуматься и понять, что в услышанном кроется грозная истина. И что поэтому, ежели он, Тельман, не желает терять времени в погоне за Западом, то под чулочную фабрику ему следует приискать другое помещение. Ну, а если даже и не приищет – тоже не беда! Ибо прогресс цивилизации основан на хамстве, то есть на желании иметь больше, чем имеешь.
Одним словом, Тельман удалился и больше не возвращался. Вычитал, говорят, в энциклопедии характеристику Ильи и решил не рыпаться. Крылатый пророк имел привычку скипетром выбивать еврейским обидчикам передние зубы, чего Арсануков допускать не желал, поскольку покрыл их – за исключением одного – золотыми коронками. Опасаясь, что порхающий Илья оставит ему во рту именно непокрытый зуб, да и то, чтобы вогнать в него боль, Арсануков стал рассказывать в горсовете, будто целью всякой войны является перемирие.
С тех пор миновало уже три года, и до пришествия пророка оставалось ещё три.
В пришествии этом никто из стариков не сомневался, и каждый говорил о нём так заразительно, что, если бы Ночной Собеседник обещал Хаиму прислать пророка не на седьмой год, как положено, а на четвёртый, то, открыв дверь, я бормотнул бы старикам не Ах, так вот вы, дескать, где, в пристроечке! – а другое: Ну вот, мол, и я, порхающий Илья! Пройдёмте в залу!
12. Только душа не позволяет рассекать время
Туда, в зал, Хаим и предложил мне направиться. При этом высказал догадку, что меня заслал к ним его Ночной Собеседник, ибо сегодня предстояло читать поминальную по отцу, а благодаря мне он это сделает в зале.
Я наконец вытащил из сумки фотокамеру, прикрутил к днищу штатив и, перекинув его через плечо, как скипетр, прошествовал за стариками к запертой двери.
Хаим открыл замок, смачно чмокнул себя в ладонь, дотянулся ею до мезузы на косяке, шагнул за порог и включил свет.
Без штатива не стоило бы и входить. Окна уже заволокло ночной марью, а лампочки в люстре освещали только друг друга. Из-за двери пахнуло нафталином и долгим неприсутствием живого.
Принюхавшись на пороге к забытому воздуху, старики узнали его, заморгали, забормотали что-то невнятное и, толкаясь головами в одинаковых папахах, стали припадать губами к той же мезузе с пожелтевшим от времени круглым окошечком, в котором дотлевало имя Бога. Оторвавшись от мезузы, они ринулись вправо, в изголовье зала, к высокому помосту, ограждённому решёткой из почерневшего дерева, – и опять же толкаясь взобрались на него.
Сгрудившись вокруг тумбы, на которой покоился скатанный свиток Торы, они умолкли, и наступила такая хрупкая тишина, что я перешёл на цыпочки. Бесшумно поднявшись на помост, я примкнул к ним и кивнул головой: поздоровался, будто вижу их впервые.
Все они действительно показались мне тут незнакомцами – простодушными детьми, смущёнными неожиданным праздником. Никто на приветствие мне не ответил. Меня не заметили.
Раздвинув на полу треножник, я припал к камере – и всё остальное превратилось для меня в иной мир, обрамлённый прямоугольным глазком из волшебного стекла.
Для того, чтобы разглядеть глаза Хаима, потребовалось бы укорачивать штатив, но Ричард – и тот смотрелся так растерянно, что я постыдился спускать затвор и развернул камеру в обратную сторону.
Задняя часть зала хоронилась во мраке, в котором удалось разглядеть лишь саван из простынь, накинутых на скамейки. Я надавил на кнопку затвора. Захотелось одновременно запечатлеть этот горестный образ и развенчать его вспышкой. В мимолётном свете мелькнули – в конце зала – роскошные колонны, отделанные, как показалось, глазированной терракотой.
Не поверив своему зрению, я спустил затвор ещё раз. Теперь над колоннами мне привиделась балюстрада из оникса. Потом – над балюстрадой – три завешанных марлей балкончика для женщин. На каждой из марлевых занавесок при каждой новой вспышке мне виделись рисунки к Книге Бытия, к тому месту, где «из Эдема текла река для орошения рая, и потом разделялась на четыре реки».
Балкончиков было четыре. Я стал щёлкать не передыхая, но ни тогда, ни позже, вспоминая эту зарницу из вспышек, так и не сумел разобраться: были ли то, действительно, рисунки или всего лишь разводы из просохшей влаги.
Был наверняка другой рисунок – перед самым помостом. Рисунок был цветной, а стена – такою близкой, что не нужна была и вспышка, которая всё равно выдохлась. Над стенным шкафом с коронованными львами на дверцах, разливалось синее море, затопившее всё пространство от карниза до плинтуса. Если бы не косая гора, вздымавшаяся из водяной толщи, море могло бы показаться небесною синью, а гора – облаком.
Но эту иллюзию отвергала неожиданная деталь: с остроконечной вершины свисал на канате альпинист в папахе. Висел высоко над пучиной и пытался пожаловаться на нехватку рук, поскольку держаться за канат приходилось лишь левой. Правой рукой он поддерживал у чресел скрижали Завета. Мне показалось, однако, что этому прославленному альпинисту, Моисею, настоящее неудобство доставляет совсем другое – необходимость выбора между тою догадкой, что поиски приключений завершаются злоключениями, и другой: Удивительное ищут вовне, но находится оно внутри нас…