Выбрать главу

— Василий Васильевич, кто это вас обидел? — душевно и просто спросила она своего хозяина. — Зачем плачете?

Верещагин вытер платком лицо, посмотрел на конверт, улыбнулся:

— От Стасова! Как быстро!.. А прослезился я, девонька, оттого, что война меня за сердце щиплет. Вот, глянь-ка, что я тут изобразил?

— Да я глядела на эту картину, как-то на той неделе — скинула маленечко салфетку и глянула. Вижу: поп с кадилом, риза на нем была малиновая, а теперь стала черная. Рядом солдатик с книгой, видно певчий. Сразу-то и невдомек, я думала — поп водосвятие на капустном поле служит. Пригляделась, а тут сплошь голенькие мертвецы в траве! Господи, сколько набито народу! А зачем голенькие?

— Турки мертвецов раздели, турки, девонька, и одежду и обувь — все забрали.

— Нехристи! Окаянные! Какие ужасти!.. Сами-то, поди-ка, в обтрепках ходили, так обрадовались одежке и обувке с мертвецов!

— Видимо, так.

— Страшно смотреть! И вы видели этих убитых?

— Видел. Тут на поле были некоторые раненые. Их бы можно было вылечить и домой пустить. Люди бы жили, землю пахали, детей бы выращивали. Но турки всех перерезали, оставили нам тихое поле, устланное трупами. Лежат солдаты и не слышат, как полковой поп и его служка голосят уныло и жалобно: «Вечная память, вечная память!» А небо, затянутое свинцовыми тучами, давит на мертвецов.

— А позади попа им и крест и могилка приготовлены, — подметила прислуга и, уходя, сказала: — Василий Васильевич, вы такое рисуете, что во сне будет сниться. Вы бы что-нибудь повеселей… Бывало, я Крамскому, Ивану Николаевичу, прислуживала, он русалок рисовал много-много, красивые! Верно ли, что русалки — это проклятые матерями девушки?..

— Чепуха! Выдумка! Есть, девонька, художники, которые от безделья чертей пачками пишут…

Верещагин бережно вскрыл конверт и стал читать письмо.

«Я вчера получил Ваше первое письмо снова из Парижа, — писал Стасов, — и скажу Вам, что Вы мне доставили им огромное удовольствие, даром что оно коротко. Я нашел Вас там в отличнейшем, милом расположении духа. Значит, Вы совсем здоровы, довольны — значит, Вы скоро схватитесь снова за свои кисти и (в чем не сомневаюсь) наделаете ими истинные чудеса!!! Теперь самая минута, самое время. Вы в цвете лет, прошли сквозь огонь и воду, подняли в последнее время еще выше свое искусство (это я сужу по индийским эскизам), Вы наполнены теми громадными сценами, которые целых полтора года стояли перед Вашими глазами. Вы были ими потрясены, как, — может быть, никто, в Вас горит глубокое национальное чувство — чего только не надо ожидать теперь от Вас!!»

— Эх, Владимир Васильевич! Постараюсь не подвести. Надеюсь, не будете в претензии! — словно бы разговаривая со Стасовым, размышлял вслух Верещагин.

«Надо Вам сказать, что Вы нынче столько же популярны по целой России, как, например, Скобелев и Гурко, — читал Верещагин убористо написанные строчки письма. — Мне кажется, сделай Вы в нынешнем или будущем году, или, наконец, когда хотите, еще раз свою выставку в Петербурге, это будет опять такой же скандал и неслыханная штука, как в 1874 году. Придут сотни тысяч народа и будут приступом брать двери. Навряд ли кто еще из наших художников имел когда-либо такую громадную, истинно национальную популярность. И сомнительно, чтобы Вы не то что ее теперь не поддержали, а чтоб Вы ее не увеличили еще ныне на 100 процентов…»

«Поживем — увидим! — подумал Верещагин. — Однако и я верю в свои силы. Там, где к картинам недостает этюдов и рисунков, буду полагаться на свои впечатления, на свою память…»

Верещагин свернул письмо и бережно спрятал в шкатулку, в особую объемистую пачку стасовских писем, перевязанных красной шелковой лентой… Весна, лето и сухая солнечная осень прошли в напряженной работе. По своему обыкновению, художник уединялся в мастерской. Единственной его советчицей была Елизавета Кондратьевна, но и та, зная горячий и крутой нрав своего супруга, высказывала ему замечания в крайне осторожной форме. Впрочем, иногда Верещагин допускал исключение для тех посетителей, мнение которых было ему интересно и дорого. В ту пору он познакомился с Тургеневым, находившимся в Париже. Как-то, за два-три месяца до русско-турецкой войны, Владимир Васильевич Стасов прочитал в «Вестнике Европы» роман Тургенева «Новь» и тотчас же в раздражении написал Верещагину в Париж: