Хасид улыбнулся и перешёл на английский:
– А вот ещё о России. Любавичер рассказал. Один из хасидов Рабби Мотла из Чернобыля приехал к своему учителю, но остановился в гостинице. Когда он молился, повернувшись к стене, за его спиной появился человек и заговорил: «Дали земные измерил я пядью, но такого изгнания, как в России, не видел!»
– Я это предание знаю, – кивнул я. – Но в нём самое важное – концовка. Ранний образец сюрреализма.
– Образец чего, говоришь?
– Ну, это когда получается вдруг не простая правда, а самая правдивая.
– А! – догадался хасид. – Это советское, да?
– Нет, – извинился зоотехник, – соцреализм – это другое. Это – когда пьёшь и всем надоедаешь, а сюрреализм – когда принимаешь наркотики, молчишь и рубишь лес сидя. Потому что лёжа неудобней…
Я рассмеялся, а хасид спросил меня:
– Я всё равно не понял, но скажи какая там концовка?
– Такая: «Обернулся хасид Рабби Мотла и увидел, что человек, который сказал про российское изгнание, направился к дому учителя и вошёл внутрь. Но когда он последовал за ним и заглянул в дом, то его там не увидел. И никто никогда ничего о нём больше не слышал».
– Моя фамилия Шифман, – протянул мне руку хасид. – Я покажу тебя Любавичеру. Может, у него есть место, на котором нету никого.
– Любавичер – это главный в мире хасид! – шепнул мне зоотехник.
Я думал не о хасидах:
– Спасибо, но мне интереснее Манхэттен! Куда я и еду.
– Сабвеем не советую, – оскорбился Шифман. – Нам, кстати, ехать мимо: если хочешь – подбросим.
Я захотел и поехал в Манхэттен в чёрном пикапе без боковых окон. Визгливом, как хасидизм. Сидел в кузове, напичканном связками молитвенников и коробками мацы. На поворотах они елозили по сидению, наваливались на меня с разных сторон и били между ног – что казалось символическим происшествием. Правдивее правды.
Дольше всего задержалось чувство, что в пикапе было тесно, как будет в могиле.
7. Олень наслаждался безразличием к жизни
– Завтра праздник, а мы ещё ничего не раздали… Пару коробок и три молитвенника, – пожаловался Шифман.
– Ничего не поделаешь: не берут! – ответил зоотехник и, повернувшись ко мне, добавил по-русски. – Им, тутошним, невдомёк, что нашего брата к Богу уже не затащишь.
– А зачем? – сказал я. – Из двух людей, которые не встречали Бога, ближе к Нему тот, кто к Нему не идёт.
– Наш брат Бога не отрицает: просто не знает что с Ним делать, – и перешёл на английский. – Шифман, я вспомнил ещё одну!
– Я собираю шутки о беженцах, – извинился Шифман.
– Прилетает, значит, он в Вену…
– Кто? – потребовал Шифман.
– Наш брат.
– Так и говори!
– Прилетает и заявляет, что в Израиль ехать не желает. В Америку? Нет. В Канаду? Нет. В Австралию? Тоже нет. Вот тебе глобус и выбирай – куда! Крутит наш брат глобус, рассматривает, а потом вздыхает: «А у вас нет другого глобуса?»
Шифман хихикнул, а мне стало грустно.
В шею и в грудь била на рытвинах маца – плотные квадратные коробки с бесхитростным рисунком египетского исхода: пустыня, пальма, пирамида и много кривых палочек, то есть обретающих свободу братьев.
Текст под картинкой гласил, что продукт изготовлен в бруклинской пекарне под наблюдением Рабби Соловейчика и что слово «маца» имеет два значения: «хлеб свободы» и «хлеб бедствия», из чего, дескать, следует, будто свобода обретается только через страдания, с которыми связан исход…
Шифман с зоотехником умолкли. В заднем окне, по обе стороны экспрессуэй, плыли опрятные домики, разноцветные церквушки и игривые кладбища, покрытые гладкой, как замша, травой и ласкающие глаз, как витрины кондитерских лавок.
На одном из кладбищ, у белого креста, стоял олень. То ли тихо думал о чем-то, то ли наслаждался безразличием к жизни.
– Нью-Йорк! – воскликнул хасид, и я обернулся.
В лобовое стекло, в просвет между коробками мацы и связками молитвенников, ворвался высокий слепящий сноп из фаллических конструкций. Я узнал Эмпайр Стэйт Билдинг, самый необрезанный из необрезанных небоскрёбов. Внутри у меня ёкнуло и наступила тишина. С каждым мгновением сноп разгорался ярче. Потом в ушах возник тревожный звон – как большая духовая музыка.
Когда интенсивность свечения достигла пугающей степени и мелькнула мысль, что всё вокруг может взорваться, стало вдруг тихо и темно: пикап юркнул в подземный тоннель, наполненный мягким шелестом шин. Как шум в репродукторе при музыкальном антракте.
– Нью-Йорк! – повторил хасид. – Труднейшее место для Бога!
Я подумал, что хасид прав: увиденное не оставляло Богу шанса на присутствие. Увиденное не оставляло и сомнения, что – в отличие от приписываемой Всевышнему сдержанности – человеческая дерзость не знает границ. Ещё больше удивляла догадка, что идея о сотворении увиденного могла придти в голову именно изгнаннику и беженцу, каковым по происхождению и является американец…
Пикап вынырнул из тоннеля, задохнулся ярким светом и пристал к тротуару.
– Здесь мы тебя высадим, – сказал Шифман и протянул мне визитку. – Звони, если надумаешь познакомиться с Ребе.
Я вышел, взглянул вверх и ощутил себя чужеземцем. Не верилось, что когда-нибудь смогу привыкнуть к этим зданиям и пройти мимо не задирая головы. Вспомнились забытые слова из петхаинского молитвенника:
«Что такое человек, Боже, за что чтишь его? Начало его прах, и конец прах, и он подобен хрупкому черепку, засыхающей траве, увядающему цветку, мелькающей тени, убегающему облаку, дуновению пыли, исчезающему сну».
Ни этим словам, ни какой-либо иной фразе, вложенной в уста Бога, никогда не удавалось внушить мне страх, что я есть не больше, чем человек. Слово не в силах стать ощущением. На это способен только образ, потому что глаз бесхитростней уха.
Страх за себя как за человека я ощутил впервые именно при виде нью-йоркских башен.
Опустив голову и оглядев нью-йоркцев, я подумал теперь, что хасид был неправ, считая этот город трудным для Бога: передо мной толкались обыкновенные люди – «мелькающие тени», запустившие в небо этот устрашающий сноп из металла и стекла. Именно тут, в Нью-Йорке, становилось очевидно, что ничтожное способно творить величественное благодаря силе, которую сообщает ему истинно Величественное.
Сперва в памяти вскочила фраза, в происхождении которой я не разобрался: "Есть люди, у которых всё не как у людей, а как в Вавилоне!" Потом пришло в голову другое сравнение: "Вот люди, которые – стоит вдруг Богу чихнуть – хлопнут Его по плечу и пожелают Ему здоровья!"
Особенно надменно смотрелись сновавшие мимо красотки, обдававшие меня жаром ярких красок и ароматом незнакомых духов. Я попытался заговорить с ними. Не столько по повсеместному праву зазываемого красками и запахами самца, сколько по мандату дорвавшегося до свободы человека. Отвечали мне не одним только молчанием. Не оборачивались даже.
Я мстил им как мстят недоступному: осознанием того, что оно мне не нужно.
8. Эрогенный центр торгующего мира
Затесавшись в толпу, я шагал в неизвестном направлении.
Все вокруг меня, казалось, торопились на вакханалию торговых сношений.
С двадцаткой в кармане я чувствовал себя неловко, но догадавшись, что презреннейшей формой инакомыслия считается тут отказ от приобретения вещей, рванулся в драгстор. Изо всего ненужного выбрал коробку презервативов с репродукцией плодородной рафаэлевской мадонны и её двух печальных отпрысков на крышке.