Но все эти больные, неприятные моменты школьной жизни быстро забывались, потому что школа была для меня второстепенной, не важной частью жизни. Главное для меня происходило в церкви.
Мама научилась использовать это обстоятельство в воспитательных целях. Как-то ей сообщили, что я была недостаточно вежлива с вахтершей, не желавшей пропустить меня к Майке в общежитие. Не долго думая, мама заявила, что если я не извинюсь перед зловредной вахтершей прямо сейчас, то в церковь больше не пойду.
До начала службы оставалось два часа. Я тянула время, увиливая от неприятной мне встречи, но мама приговора не отменяла. «Нечего ходить, позорить себя и меня, если ты грубишь людям», — постановила она.
Я расплакалась, потрясенная сознанием того, что есмь грубиянка и мне не место в церкви. Но мысль о запрете идти на службу оказалась еще горше, и, пересилив себя, я вернулась в общежитие с извинениями. Назад я мчалась, не замечая луж на асфальте, — путь в церковь был открыт, и у меня оставалось еще целых полчаса на дорогу.
Интересно, что успехи в школе никак не повышали мой жизненный рейтинг: мама воспринимала их как нечто само собой разумеющееся, в глазах учителей я не стоила доброго слова, а одноклассниц даже раздражало то, что по приговору Евгении Сергеевны невежественная и темная я справлялась с ученьем лучше многих из них. При всем этом любая двоечница в классе чувствовала превосходство надо мною, поскольку, даже не преуспев в науке, она обладала правильным мировоззрением, а я была изгоем, недоразумением, пятном на школе. Мальчики часто открыто выказывали мне свое пренебрежение, будто бы я была так уродлива, что даже стоять рядом со мною было для каждого из них унизительно. На мне будто лежала печать вечного отвержения, и никакие заслуги не могли ее стереть.
Учителя тоже по-особому относились ко мне. Одни были просто подчеркнуто холодны, равнодушны, даже брезгливы, другие же видели во мне как бы своего личного врага, которого им непременно хотелось уничтожить. Нет, я не отнесла бы к числу последних Евгению Сергеевну. В сущности ей было все равно, что я живу на свете, и, если бы не обязанности классного руководителя, ответственного за идеологическое лицо коллектива, она и не вспоминала бы про меня.
Я даже чувствовала некоторую жалость к ней, когда, неровно накрасив губы помадой цвета фуксии, она устало перемещалась по школьному коридору или, достав на большой перемене некрасиво раздутый коричневый портфель, извлекала из него смятые бутерброды и ела их, отвернувшись к окну и старательно работая челюстями. Грубость ее ко мне проистекала, пожалуй, от общей неразвитости и несложившейся личной жизни.
Другое дело была Наталия Дмитриевна, преподаватель русского языка и литературы. Во внешности этой женщины чувствовались достаток и ухоженность. На уроке она любила кутаться в красивую ажурную шаль и, сидя за столом, манерно касалась рукой прически. В отличие от Евгении Сергеевны, Наталия Дмитриевна говорила со мною смягченным и слегка утомленным голосом воспитанного человека. Если Евгения Сергеевна «прорабатывала» меня строго в часы классных собраний и в соответствии с графиком воспитательной работы, Наталия Дмитриевна могла нанести удар в любую минуту. Объемный том Белинского в темном переплете, лежащий на моей парте, заставлял ее вдруг поинтересоваться, уж не Библию ли я принесла в школу? Класс в таких случаях услужливо хихикал, а я, потупив глаза, дожидалась окончания словесной экзекуции. Если мне приходилось устно отвечать по литературе, я старалась контролировать каждое свое слово, чтобы не дать ей повода к насмешке над тем, что было для меня свято… Моя всегда грамотная речь и правильность ответов оставляли ей мало шансов, и тогда она сама придумывала мне ошибки. «Как-как ты сказала?» — любила переспрашивать она, будто не расслышав. Я повторяла, к примеру: «Образы тургеневских героинь…». «Ах, вот как, — усмехалась учительница, — а мне послышалось „образа“». Все дружно смеялись…
«Интересно, — могла начать вещать Наталия Дмитриевна, когда в полнейшей тишине мы корпели над классным сочинением, — не от безделья ли люди ходят в церковь? Наверное, им больше нечем заняться, правда, Нина?» Я поднимала на нее глаза, и в моем взгляде она не могла прочесть ничего, кроме дежурного внимания к словам старшего и терпеливого ожидания, когда он закончит. «Работайте, работайте, ребята, — с ласковой улыбкой спохватывалась она, — это я так, размышляю вслух». Мне, признаюсь, требовалось некоторое время, чтобы вернуться мыслями к героям описываемого литературного произведения.