— Давай по порядку. Какой леший занес вас туда? Что вы там делали?
— Дом строили! — зло сказал Просекин.
— Чего? — изумился участковый. — Дом? Какой дом? Что за идиотизм? Скажи — дом! — и он засмеялся, но смех не тронул его детского неподвижного лица, смеялось только горло, а лицо было добрым и чужим, и глаза не смеялись.
Это не понравилось Владимиру Антоновичу.
— Мы действительно строили дом. Не зимовье, дом. Семь на восемь. Три окна на реку, два на дорогу. Хотя, какая там дорога? — тропинку пробили. Вот где бор, помните? Поляна там небольшая. Сосны одна к одной. Не вырубили как-то еще. Модельные!
— Ты брось про сосны! Ты про дело. Как был обнаружен труп? Да не торопись, я записывать буду. Начни с того, как вы все там оказались.
Расписываться за всех Владимир Антонович не собирался.
— Давай, как ты лично там очутился, — подсказал Архангел.
...Григорий Евдокимович Чарусов в этом году приехал в Хазаргай, в родную деревшо, где-то в начале июня, когда огороды были уже посажены и особой работы по дому не было. И чуть ли не сразу подался в лес. Это было в его манере — ни с кем не встречаться, а сразу в лес. Владимир Антонович, узнав стороной о его приезде, хотел было зайти к нему, но так и не собрался: шли экзамены. И потом Чарусов появлялся ненадолго в селе, видели его в магазине, купит что надо и опять исчезнет, но к Владимиру Антоновичу ни разу не заглянул. Это было неприятно — друзья детства как-никак, одноклассники... Владимир Антонович тоже встречи не искал. Можно сказать, даже избегал ее. Тут все понятно: не хочешь знаться — не надо! То, что ты писатель, еще не значит, что все к тебе на поклон должны идти. Хотя тут, может быть, и не в писательстве дело. Даже наверное не в писательстве. Гришка Чарусов вообще в последнее время начал сторониться своих односельчан, особенно одноклассников. Точнее, с тех пор как разошелся с женой, тоже одноклассницей. Тут понятно: большинство сельчан винило во всем его, Григория. У нас же так, кто бы ни был виноват в разводе, а все шишки на мужика. Возможно, оно и правильно, мужик и должен отвечать за все, да не всегда это получается. Да еще жена, встречаясь со знакомыми, болтала всякое, и сплетни про него шли по деревне самые невероятные. Верить в них не особенно верили, но болтать болтали. А он — писатель, учитель общества, так сказать, пишет про честность, справедливость, верность, а тут — на тебе! Владимир Антонович к этим сплетням лично никогда не прислушивался. Григория Чарусова всегда уважал, даже любил. И когда в прошлом году Григорий не сказал ему, чем он там занимается в лесу, Владимир Антонович не очень и приставал, поверив в то, что тот там дрова для сестры готовит: надо тебе быть одному, чтобы никто не мешал работать, будь! — может, напишешь что-нибудь толковое. А нынче в лес к Чарусову направился Василий Витязев, тоже одноклассник, теперь военный, ни разу за все годы не проводивший отпуска в деревне. Так, бывало, заедет на денек, и все. А тут вздумалось вот полешачить.
— Это Катеринин сын, что ли? Хлебопеком которая? — уточнил Баянов. — Знаю, как же... Знаю. В больших чинах парень.
Сам Владимир Антонович прибился в лесу к ним нечаянно. Ну не совсем нечаянно, хотелось все-таки встретиться, поговорить, друзья детства все-таки. Вот-вот должен был начаться охотничий сезон, надо было посмотреть выводки глухарей, рябчиков, отдохнуть перед началом учебного года. Он взял ружьишко, не положено, конечно, до срока появляться в угодьях с ружьем, но он и не собирался стрелять, только вдруг на медведя напорешься! — и пошел. Приблизительно он знал, где находится табор Чарусова. Если взглянуть на карту, то там очень зримо видно, что по дорогам несколько далекие друг от друга деревни, разделенные хребтами и болотистыми падями, по прямой не так уж и далеки друг от друга, все подковкой жмутся к вывиху продольной Широкой пади, и ягодные и охотничьи угодья для всех практически одни и те же, и лес для строительства вырубается на соседних делянах. Вот там как раз, в этом треугольнике, оставался нетронутым высокий остров — Шебарга, хорошо известный всем местным жителям. Лесозаготовители обходили его из-за оторванности от основных массивов, а частники не рисковали хозяйничать там из-за двух незамерзающих и в самые хлесткие морозы ручьев.
Когда Владимир Антонович наткнулся на эту самую новостройку, сруб уже пошел по восьмому венцу. Серые, ошкуренные в прошлые годы бревна просыхали на слежках вокруг сруба близко, в расчете, чтоб не таскать далеко, а только подкатить и поднять.
Владимир Антонович сначала вдруг засомневался, надо ли подходить, не лучше ли обойти — ведь надо же будет помогать, но, пораздумав, решил, что уйти, если захочет, всегда уйдет, сославшись на заботы перед началом учебного года, хотя он был в отпуске, срок которого не исчерпывался сентябрем, и он долго стоял за кустом, рассматривая работничков.
Витязев, голый, но как будто в мундире, подтянутый и здоровый и зримо довольный своим здоровьем, прохаживался перед сидевшим с цигаркой Чарусовым и что-то говорил простое и понятное. Но Гришка не соглашался с ним, крутил, будто от дыма, кудлатой головой и знакомым жестом растопыренной пятерни осаживал приятеля. Владимир Антонович осторожно, с бревна на бревно, тихо подошел к ним вплотную и спросил громко, в полный голос:
— А зачем такую конюшню растелешили?
Никто не вздрогнул, не удивился его появлению? Будто ждали. Будто вчера вместе водку пили. Витязев широко заулыбался и поднял руку к путанице поблекших волос:
— Здрассь, товарищ Просекин!
— Здоро-ово, Фока! — сдвинув набок рот, протянул Гришка.
Он оставался сидеть и вполоборота следил за каждым движением Владимира Антоновича, и только когда тот подошел к нему и протянул руку, Чарусов встал и вытер ладонь о заскорузлую от смолы штанину, тычком сунул ее ему и, сузив плечи и приседая, крепко пожал руку:
— Здравствуй, здравствуй, старик!
В голосе его на этот раз прозвучала неподдельная открытость и еще что-то, что позднее Владимир Антонович перевел для себя словами «вот, извиняюсь, мол, но — такая жизнь!».
—- А ты молодцом, Володя, — сказал Витязев Владимиру Антоновичу, — с годами не меняешься. Вот что значит деревня!
— Человек должен меняться, — назидательно возразил Чарусов, — и он меняется каждый день, каждый час. А то заладили: ты не изменился, время тебя щадит! Дамские глупости. Не изменился — значит, остался вчерашним, остановился — умер, считай. Только мертвые не меняются. А живешь — значит, меняешься. Вот так, Фока-Фульф. Пошли чай пить.
Еще где-то сразу после войны Гришка разделил между ними марку немецкого самолета «Фокке-Вульф», несколько изменив звучание слов, и до самого выпуска не именовал иначе. У Гришки кличка была Седой, хотя он был не белесым, а пшеничным. Самый сильный, сообразительный и самый голодный из них, он без особого к тому старания легко подчинил себе всех сверстников в нижнем краю деревни, и они, всегда собирались возле его избы и всегда играли в его игры. Диктатором он не был. Он был только самым независимым, даже, скорее, строптивым. Он лучше всех вскапывал огород, ставил прясла, колол дрова и даже двор подметал лучше всех, но был ленив, и заставить его за что-нибудь приняться можно было только материнскими слезами. Читал и знал всегда больше других. И умел рассказывать всегда красиво и интересно. Одевался он тоже красивей всех — далекий, почти мифический брат Василий присылал Чарусовым посылки с изношенными офицерскими одеждами, и все они щеголяли в перелицованных и перешитых кителях со звездными пуговицами и в мешковатых диагоналевых штанах, вызывая бессонную зависть всех деревенских мальчишек. Видимо, форма одежды налагала и на Григория, и на них, мальчишек, известные обязательства. Иначе объяснить его безраздельное властвование трудно. И на выпускном вечере Гришка тоже был в мундире с братового плеча, только в новом и уже узковатом ему в плечах. К осени его призвали в армию, и больше они, считай, не встречались. Нет, встречались, конечно, но все так, на бегу. Стороной узнавали друг о друге, пробовали переписываться, но перешли только на открытки, а потом и они забылись. У всех дела, семьи, свои интересы. Это только в песнях дружба не стареет...
За чаем Владимир Антонович наконец выяснил, что за острог строится здесь. Оказалось, что это Чарусов придумал себе здесь дачу отгрохать. Сам навалил леса, вкопал под фундамент широкие лиственничные стулья, напластал плах на пол и потолок, надрал дранки на крышу — все один. За два прошлых лета. Нынче предстояло срубить сруб, поднять стропила, умостить пол и накрыть. Следующим летом предполагалось сбить из глины печь, поставить рамы, двери, то есть все, чтобы к осени дом был готов — с крылечком, с голубыми наличниками, — заходи и живи. И когда зашумит в тайге осенняя непогода, начнет хлестать мокрыми тряпками по темным стеклам окон, Гришка будет сидеть в одной рубахе за грубым, непокрытым сосновым столом и писать толстенный роман. Перед ним в подсвечнике из отполированной речной коряги будут потрескивать стеариновые свечи, колебля по стенкам неверные, сдвоенные тени. Стульев не будет, их заменят широкие неошкуренные березовые кругляши, хранящие в корявых рисунках коры воспоминания о зеленом и теплом лете. На стенах в выдолбленных чагах повиснут вазоны кашкары, брусничника и буроватого свинячего багульника, пахнущего даже в сухом виде свежо и пряно.