Жена директора тоже считает, что ее мужа забрали по ошибке, ходит и хлопочет. Может быть, тоже ошибка. Но если на заводе вредительство, кто же как не директор в ответе? Директор — это не сменный мастер, который только и знает, что свой цех, да и то одну смену. Она правильно сделала, что не стала подписывать письмо в Москву. Директор ли, парторг или главный инженер, кто-нибудь из них уж наверняка виноват, и потому ее мужу не надо быть в одном списке с ними. Они делами заправляли, им и расхлебывать. А она попытается другим путем разобраться, на месте, ни на кого не жалуясь. Везде есть хорошие люди, да разве из Москвы виднее? Надо только найти хорошего, честного человека. И она, кажется, нашла его. Он так подробно всё расспрашивал, а прием у него уже кончился. Она всё рассказала, как никогда еще никому не рассказывала. Даже стыдно вспомнить, какие подробности она выкладывала. Но так было нужно. Нужно было, чтобы этот человек поверил, что произошла ошибка. И он ей поверил. Иначе бы не стал давать обещания. Иначе бы не велел ей зайти через два дня. Конечно, он знал, что говорил и обещал. Он ей сочувствовал. Он понимал, что она говорит искренне. Искренность нельзя не почувствовать, потому что она не только в словах, хотя у нее и слова особые. Только злой человек не может чувствовать искренность и правду…
…А тот человек не был злым. И пожалуй, без преувеличения можно сказать, — он был добрым. Потому-то целый час взволнованно ходил он по кабинету, курил папиросу одну за другой, никого не принял за это время, не ответил ни на один телефонный звонок. А звонки бывают разные! Он был взволнован, потому что боялся предстоящей встречи с женщиной, которой два дня назад обещал помочь. Безответственно, в порыве глубокой сентиментальности дал обещание, зная уже тогда, что в самом главном помочь ей не в силах. Обещание было неконкретное, но обнадеживающее. И вот сейчас ему предстояло держать ответ за свою болтливость.
Вчера он кое-что пытался разузнать относительно судьбы ее мужа, и ему весьма откровенно порекомендовали не совать нос, куда не следует, дав тем самым понять, что дело это настолько серьезно, что даже его служебное положение вовсе не гарантия, если он будет вести себя глупо. Второй щелчок по носу он получил, когда пытался авторитетно вмешаться в действие жилкома и хотя бы отсрочить выселение синеглазой жены врага народа. Его просто-напросто отчитала по телефону какая-то гнусавая баба, высказав ему свои соображения по поводу бдительности и ротозейства в некоторых учреждениях.
Вдобавок ко всему этому он должен будет вытерпеть в лучшем случае море слез, а то и истерику. Надо же было ему связаться с этим делом!
И когда она вошла в кабинет и когда садилась на предложенный стул, теперь уже он, а не она, он, человек, не знающий за собой никаких прегрешений, кроме разве филантропических, он теперь прятал глаза и делал вид, будто то ли что-то важное ищет на столе среди бумаг, то ли просто наводит порядок на своем рабочем месте.
Однако он взял себя в руки. Очень серьезно, с глубоко сочувствующими интонациями он предложил ей быть мужественной и правильно (он подчеркнул это слово), правильно воспринять всё, что он, к глубокому его сожалению, вынужден ей сообщить. Мельком взглянул на нее и понял, что лучше не смотреть.
Далее он сказал ей, что дело ее оказалось в самом худшем виде, что мужа ее взяли правильно и, следовательно, она принимала его не за того человека; это означает также, что она сама есть жертва подлого обмана, с одной стороны, а с другой, частично и виновата, так как не разглядела врага, поддавшись слепому чувству.
И только сказав главное, он, наконец, взглянул на нее. И так стало ему противно за себя, за свой кабинет, за свои слова, за всё на свете, что ему вдруг захотелось оказаться далеко-далеко, совсем в другом мире, где всё было иначе, и сам он в первую очередь, и чтобы вот так же рядом с ним сидела эта полуженщина-полуребенок, но не смотрела сквозь него мертвым взглядом, а обыкновенно, по-девятнадцатилетнему улыбалась бы, и не было бы между ними страшной, непонятной, непреодолимой тайны-трагедии, именуемой мудрено и настороженно — трудностями переходного периода. Захотелось ему также стать самым что ни есть темным, политически неграмотным элементом, чтобы освободиться от непосильного бремени веры, которая одновременно и требует знания, и не допускает его, призывает к действию и обрекает на пассивность, проклинает ложь и не позволяет быть честным.
Но что говорить! Если бы это желание было в нем сильно, он сумел бы его удовлетворить. Но беда в том, что кроме этого желания было у него еще много и других, всесильных и постоянных, а сумма их была его натурой. Да и разве это возможно, чтобы человек вдруг взял и выпал из координат своего времени? Наверно, это может случиться или уж с очень сильным человеком, или очень слабым. Он не был ни тем, ни другим. Он был средним. А значит, и опорой своего времени.
Чисто по-человечески потрясенный ее состоянием, что он мог предложить взамен ее утратам? Он предложил ей исправить то, что еще казалось возможным для исправления. В интересах ее будущего ребенка, в ее собственных интересах он посоветовал ей отречься от мужа, вернуть себе девичью фамилию и уехать куда-нибудь подальше. Родина велика.
Она послушно соглашалась на всё. И он тут же продиктовал ей текст заявления, пообещал как можно скорее дать ему ход. Он видел, что она не в себе, и сознательно использовал это ее состояние, понимая, что после могут прийти к ней колебания, сомнения, отчаяние. И, если она не сделает этого сейчас, то потом запутается в своих чувствах и осложнит положение.
Он еще длинно и путано что-то советовал ей, но слышал свой голос откуда-то со стороны. И кроме этого голоса, противного и нечистого, слышал еще два, перебивающих друг друга: один говорил ему, что он немедленно должен сделать нечто очень важное, что станет первым его настоящим делом в жизни, а другой — тон в тон, слово в слово кричал ему, что он не должен этого делать, потому что чёрт знает, что получится, и еще неизвестно, как всё обернется. Но ни тот, ни другой не говорили ему, что именно он должен или не должен сделать, словно это было ясно само собой. Ему же ничего не было ясно, и он еще некоторое время машинально говорил тоном старшего друга и наставника, с каждым словом чувствуя себя всё более и более погано, наверное потому еще, что никак не мог кончить говорить. Начиная каждую новую фразу как последнюю, заключительную, он вдруг вновь ударялся в какие-то пояснения, советы, рекомендации, предупреждения, запутывался и порол уже несусветную чушь. Но, наконец, совесть его возмутилась, и он прервал это подлое словоизлияние в самом неожиданном месте и сказал прегнуснейшую фразу, от которой оба вздрогнули:
— Ну, извините, меня ждут.
Она поднялась, сказала «спасибо», и он проглотил это слово, как оплеуху, хотя сказано оно было без всякого выражения. Когда она открывала дверь и когда закрывала ее за собой, у него появилось ощущение, что она ослепла… Когда дверь закрылась, он схватил какой-то толстый справочник и совсем было запустил его в дверь. Но мысль быстрее руки, и она подсказала ему, что не дело кидаться тяжелыми и нужными вещами в своем кабинете, рука замерла и мгновение спустя всей тяжестью переплетенной и спрессованной макулатуры упала на стол.
Людям странного времени полагалось бы в таких случаях иметь под рукой несколько недорогих стеклянных предметов. Давно проверено, что ничто так благотворно не действует на травмированную психику, как вид стеклянных осколков. Но прихоти не предусмотрены сметой.
Некоторое время он стоял за столом. Но вдруг бросился к окну и тут же отпрянул. Все правильно. Она стояла на той стороне маленькой площади и смотрела на окна его кабинета. На ходу он схватил плащ, кепку, на ходу крикнул секретарше, что уходит и придет не скоро. Очень быстро спустился по лестнице, перешел площадь, подошел к ней. Она не удивилась, а испугалась. Он взял ее под руку, резко, торопливо и спросил, где она живет.