Выбрать главу

Я взвел боек, поднял ружье и крикнул по возможности басом: «Руки вверх!»

Мой крик подбросил человека, как мяч. На какое-то мгновение испуг перекосил его лицо, но только на мгновение. Увидев, что перед ним мальчишка, он не то чтобы успокоился, но просто стал рассматривать меня, не собираясь поднимать рук. Я повторил требование, не так громко, но так же решительно. Губы его шевельнулись, и я услышал короткое и злое: «Щенок!» Он пошел прямо на меня. Он шел на меня, но я точно помню, что не испугался, я знал, что буду стрелять. Когда между нами осталось шагов десять, я крикнул: «Стой! Стреляю!» и положил палец на спусковой крючок. И в ту же минуту с ужасом почувствовал, что палец не гнется, словно судорогой его свело. Тогда-то я понял, что такое страх. Он вошел в меня как электрический ток и сразу завладел всем телом. Оно затрепетало. Руки еле удерживали ружье, ноги подгибались, всего меня трясло и карежило. «Стой!» — закричал я, и даже услышал, что это был крик страха. Оставалось шагов пять. И вдруг случилось чудо. Человек остановился. На лице его появилась растерянность, нерешительность и еще что-то… не помню… Он вдруг сильно побледнел, особенно лоб. Я первый раз в жизни видел, как бледнеет человек. Это страшно! Губы его что-то прошептали, и он стал пристально рассматривать меня. Конечно, я не мог знать тогда, что с таким волнением искал он в моем лице. И век бы мне этого не знать!

Вдруг я услышал его голос, тихий, прерывистый.

— Как тебя зовут?

Я принял этот вопрос как уловку и, преодолевая дрожь губ, упорно потребовал:

— Руки вверх!

Он больше не злился. Продолжая рассматривать меня, он сказал:

— А если я подниму руки, ты скажешь, как тебя зовут?

Я целился в него и молчал. Я не знал, что делать дальше. Сказать ему, что он арестован?

— Значит, ты меня арестовываешь? — спросил он, словно помогая мне.

— Да, — ответил я.

— А ты уверен, что меня нужно арестовывать? — снова спросил он.

Что-то было в его голосе очень неприятное для меня, неприятное, потому что опасное… Не так он должен был говорить и вести себя. Когда он шел на меня, был страх. Когда начал говорить, страх понемногу отступил, но появилась неуверенность, которая была для меня опаснее страха. Теперь я уже мог стрелять, но очень не хотел этого.

— Ты поведешь меня в милицию?

— Да, — сказал я как можно тверже и суровее.

— И не скажешь, как тебя зовут?

Я молчал.

— А потом не пожалеешь?

— Нет, — ответил я.

Вот еще новости! Буду я жалеть вредителей!

— Тогда пошли!

— Куда? — спросил я, немного опешив.

— В милицию, куда же.

Теперь он по-другому смотрел на меня. Сейчас я помню, — так смотрят, когда хотят мстить. Тогда же я принял это за уловку и предупредил не очень уверенно:

— Если что, я буду стрелять! Так и знайте!

Ехидная усмешка мелькнула на его лице.

— Неправильно!

— Что? — удивился я.

— Говоришь неправильно. Надо так: шаг вбок, шаг назад, прыжок вверх считается побегом! Конвой стреляет без предупреждения.

Я ничего не понял. Особенно, причем здесь прыжок вверх.

Он обулся, и мы действительно пошли. Первый он, на восемь-десять шагов сзади я. Но уже через полкилометра я понял, что взялся за безнадежное дело. Я просто не мог пройти семь километров с ружьем наизготовку. У меня уже и так руки отваливались. К тому же нужно было все время смотреть себе под ноги. Споткнись я, и он в лучшем случае просто убежит, а то и набросится… Он, конечно, все это тоже отлично понимал и подчинялся мне, либо надеясь по дороге уйти, либо… он решил сдаться сам… Тогда, рассуждал я, в первом случае, он все равно уйдет, а во втором — зачем же мне держать его под ружьем, если он сдается сам?

— Стой! — крикнул я.

Он остановился и повернулся ко мне.

— Вы сами хотите сдаться, да?

Я сделал упор на слове «сами».

— Это кто тебе сказал?

Он понимал мое положение и издевался.

— Сдаваться я не собираюсь. Но раз ты меня арестовал, то веди. Только, если опустишь ружье, худо будет. Понял?

Я понял, что влип.

— Пошли! — скомандовал он.

Я превратился в подчиненного. Мы шли. Через полчаса в руках у меня уже было не ружье, а корабельная пушка. Глаза мне застилали слезы, и оттого все вокруг казалось сном, тяжелым и глупым. Где-то перед глазами покачивалась ненавистная спина, которая время от времени оскаливалась злой, насмешливой гримасой и стреляла в меня грубым окриком. Тогда руки мои, давно превратившиеся в свинцовые рычаги, поднимались сами собою… Наконец, наступил момент, когда я почувствовал, что сейчас выроню ружье или упаду, и это наверняка случилось бы, если бы меня не выручила находчивость. Я догадался перехватить инициативу. Приказал ему остановиться и объявил перекур.

Он сидел в метрах пяти от меня, а я почти лежал на земле. Ружье было брошено на куст и направлено на него, а я чуть-чуть придерживал его левой рукой, которая устала меньше. Курить у него не было, или он был некурящий, потому просто сидел без движения и исподлобья непонятно смотрел на меня. Мне было не до его взглядов. Впереди оставалась половина пути или немногим меньше. Я знал, что не выдержу. Надо было что-то придумывать. Но вдруг он заговорил.

— Значит, тебе четырнадцать лет, ты комсомолец и уже можешь стрелять в человека?

Я удивился, откуда ему известно, что мне четырнадцать и про комсомол… А последняя часть фразы мне не понравилась.

— Не в человека, а во вредителя!

— Вот как! — теперь удивился он. — Тебе известно, что я вредитель?

— Известно! — подтвердил я.

— А больше тебе обо мне ничего не известно? — спросил он все с тем же странным оттенком в голосе, который не только не нравился мне, но и действовал на меня как-то расслабляюще.

— Известно, что вы троцкист, — ответил я.

Он вдруг всплеснул руками и расхохотался. Не знаю, почему, но я не мог вынести этот смех, он переворачивал во мне все, все спутывал, он раздражал меня, даже злил. Наверное потому я вдруг закричал на него, схватив ружье в руки:

— Чего смеетесь! Чего смеетесь! Вот сейчас трахну из ружья и уйду домой! Вы думаете, я буду с вредителями нянчиться, да!

Он перестал смеяться, скривился, как от боли, и сказал тихо:

— А куда ты мне стрелять будешь? В грудь? В лицо? Или в спину? Можно стрелять по ногам. Я тогда жив останусь и уйти не смогу. Ружье-то у тебя чем заряжено?

Почему мне тогда хотелось плакать? Как называется всё, что я тогда испытывал? Что это было за чувство? Помню только, что мне было плохо, даже хуже, чем идти с ружьем наизготовку. Это было хуже, чем усталость и изнеможение! Я вскочил на ноги и крикнул: «Пошли!»

Невероятно, что я тогда дошел. Три или четыре раза я падал, но тут же вскакивал на ноги и целился в человека, идущего впереди меня. Проходило некоторое время, и ружье опускалось вниз и чуть не волочилось по земле. Тогда он поворачивался и делал угрожающий жест. Иногда это бывал только жест, а иногда его лицо перекашивала такая злоба, что палец сам ложился на спусковой крючок. Но я его убирал вскоре, потому что боялся случайно выстрелить. Когда руки мои окончательно ушли из-под контроля, отчаянным усилием я спустил боек и положился на судьбу.

Был еще один перекур. Мне почему-то на этот раз хотелось, чтобы он заговорил. Очень хотелось! Но он не сказал ни слова, был хмур и печален…

За полкилометра от дома я снова остановился. Совесть моя была неспокойна. Практически он пришел сам. При желании он сто раз мог уйти от меня. Если так, зачем же мне вести его под ружьем через весь поселок?

Но пока я всё это обдумывал, он неожиданно спросил меня:

— Ну, что, устал?

— Устал.

Он болезненно улыбнулся.