Удивительное дело! Отважься юный Каслрей, или Фредерик Лофти, или несчастный Артур О’Коннор говорить с ним, как Доуро, досаждать ему и надоедать, Перси бы одним мановением длинной тонкой руки заставил дерзкого удалиться с поспешностью, едва ли принятой в светском обществе. Более того, если б кто из них приступил к нему с тем восторженным пылом, какой иногда горел в темных глазах маркиза, устремленных на мятежного демократа, — другими словами, если бы Шельма различил хоть тень привязанности к себе у кого-либо, кроме Артура Уэллсли, — ответом стала бы сильнейшая неприязнь. С того самого часа он преследовал бы несчастного глупца без всякой жалости, пока не уничтожил бы окончательно. С Доуро все было иначе. Маркиз одолевал Перси, перечил ему во всем, расстраивал его планы, высмеивал чудачества, атаковал предрассудки; ненавидел его приспешников, поднимал на смех любовниц, а граф все это сносил. Доуро ходил за ним по пятам, зачарованно слушал его речи, вытягивал признания, внимал, попеременно краснея и бледнея от трепетного сочувствия, глубинным излияниям души, и Доуро не отталкивали — совсем напротив.
Да, Эллрингтон иногда обрушивал на младшего товарища свой гнев, а иногда замыкался и остужал молодой пыл холодностью равнодушия, чем ранил маркиза в самое сердце. Тот умел отвечать на бешеные вспышки Перси еще большим бешенством, а Шельма, даже в сильном опьянении, никогда не пускал в ход оружие, сократившее жизнь иным из его клевретов. Случалось, что после особенно наглых выходок юного негодяя он приставлял к виску Доуро заряженный пистолет, но ни разу не спустил курок, как ни провоцировали его дерзкий язык и непокорный взгляд своего поверженного вице-президента, который, едва Эллрингтон ослаблял хватку, вскакивал и набрасывался на того снова и снова, хотя о ту пору и уступал ему силой. Впрочем, холодность Перси приводила юношу в отчаяние, которое он не умел скрыть. Волны румянца, сменявшегося бледностью, выдавали всю бурю его чувств, и Перси нередко тешил самолюбие, мучая гордеца притворным безразличием. Тогда Доуро клялся, что не испытывает ничего, кроме отвращения, к вероломному старому распутнику, чье лживое и хладное сердце не способно к высокой дружбе, что презирает его, видит насквозь и прочая и прочая. Однако не проходило и суток, как они снова были вместе: может быть, степенно рассуждали о материях возвышенных и тонких, как ангелы Мильтона, а может, сидели рядом в почти полном молчании, а то и схватывались в яростном споре, готовые перегрызть друг другу горло.
Все это я описывал раньше, однако предмет столь удивителен, что зовет возвращаться к нему вновь и вновь. И едва я касаюсь темы Эллрингтона и Доуро, меня стремительно увлекает в старое русло.
В прошлой своей повести я упомянул о визите герцога Заморны в Селден-Хаус, где очередной раз возобновилась близость Эллрингтона и Доуро. Позвольте мне набросать сцену как сумею.
— Артур здесь? — спросил граф Нортенгерленд, открывая дверь в библиотеку жены.
— Нет, — отвечала графиня, поднимая глаза от страницы, тускло озаренной последним светом уходящего дня.
— Где он, Зенобия?
— Не знаю. Последний раз я видела его в гостиной леди Хелен — он разговаривал с герцогиней. Однако это было сразу после чая.
Нортенгерленд притворил дверь так же неслышно, как и открыл, и двинулся по длинному пустому коридору, разделяющему две анфилады второго этажа.
— Артур здесь? — осведомился он, беззвучно приоткрывая дверь, ведущую в покои матери.
— Нет, — ответила высокая, одетая в черное фигура, сидящая в полутьме перед открытым ящиком секретера.
— Где он, матушка?
— Не знаю, сынок. Может быть, Мэри скажет. Она у себя в туалетной.
Его сиятельство снова закрыл дверь и той же тихой, медленной поступью отправился дальше. Войдя в большую комнату, он потянул на себя боковую дверь.
— Артур здесь? — в третий раз произнес он так же сдержанно и негромко, как в предыдущие два.
— Нет, отец, — отвечал мелодичный голос, и говорящая оторвала взор от темного окна, за которым лежало притихшее поместье.