Выбрать главу

И вот нам подают на огромных тарелках что-то замечательное — тут и огромный, сочный рубленый бифштекс, и свежая, разрезанная на две лепешки, но уже пропитанная бифштексовыми соками булка, и гарнир — кружочки лука, жареная полосками картошка, салат, тертый сыр, и к тому приправа — в маленьких огнетушителях — кетчуп, майонез, горчица, светлая и замечательно вкусная. Я почувствовал к Дэйву, который всем этим командовал, необыкновенное расположение и спросил его, вероятно, не без помощи Эдуарда Александровича, в какой мере экономический факультет в Штатах (Дэйв — экономист) дает и общеобразовательную подготовку, к примеру, в области художественной литературы. Дэйв ответил в том смысле, что кое-что преподают, первое представление о литературе студент получает. Но мне такого ответа было мало. Смена нашего общего с В. Д. настроения давала себя знать, и я хотел теперь выяснить, в какой степени совпадают наши с Дэйвом представления о том, что такое хорошо и что такое плохо. Я хотел узнать, какие имена считаются у них ведущими, чтобы сравнить их со списком нашим. Легче, судя по всему, было оперировать списком американским. Главные имена, спросил я, пусть он назовет те главные имена американских писателей, без которых он не представляет себе нынешнюю американскую литературу. Лучше пусть назову эти имена я, сказал он. Хорошо, сказал я и вторым или первым назвал Фолкнера.

На лице Дэйва ничего не дрогнуло.

— Фолкнер — мой дядя, — сказал он.

Мне показалось, что я ослышался. Да нет, подтвердил Эдуард Александрович, так он и сказал — дядя. Ну, одно дело территориальный сосед Хемингуэя: поезжай к его дому — и все, кто живет рядом, автоматически окажутся таковыми; другое дело, питая особое расположение к Фолкнеру, заговорить с единственным из всех встреченных американцев — и узнать, что он приходится Фолкнеру племянником. Видимо, на моем лице слишком явно выразилось недоверие, и Дэйв счел нужным дать комментарии. Это не прямой дядя, сказал он, просто бабушка его, Дэйва, замужем за братом Фолкнера или его бабушка — сестра жены самого Фолкнера — говорю «или», потому что мы с Эдуардом Александровичем в связи с непростотой обстановки так в тот момент и не разобрались точно, но твердо запомнили, что Дэйв — внучатый племянник. Произнося это, Дэйв не выразил ни малейшего воодушевления. Племянник и племянник — было бы о чем говорить! Однако я не отставал. Фолкнер действительно был одно время чуть не самым любимым моим писателем.

— И вы, значит, часто его видели? — спросил я.

— Нет, — ответил Дэйв, — я его не знал. И ни разу не видел.

— Но почему??

— Разные занятия, — сказал Дэйв. — Разные поколения. Разные интересы.

Я смотрел на Дэйва, и до меня что-то не доходило. Ему было лет тридцать, значит, тогда, когда Фолкнер умер, ему уже было около четырнадцати — возраст, особенно для здешнего быстро взрослеющего народа, весьма подвижный. В конце концов я еще мог понять, что по каким-то случайным или не случайным причинам знаменитый двоюродный дедушка и безвестный подрастающий внук могли не встретиться в течение полутора десятков лет присутствия на земле внука, это было, на наш взгляд, хотя и странно, но все же еще допустимо; удивительным же мне показалось другое: сама реакция на фамилию Фолкнера у Дэйва была нулевой. С таким же успехом над ухом у него можно было произнести: «Иванов», «Смит», «Кутателадзе». Дэйву никак не захотелось задержать разговор на кнопке «Фолкнер»: ни поговорить о его книгах и, возможно, живущих или живших здесь же поблизости прототипах всемирно известных ныне Сноупсов или Де Спейнов, ни согласиться с фолкнеровской трактовкой здешней жизни, ни оспорить эту трактовку — ничего похожего на участие фолкнеровских книг по принципу согласия или несогласия в собственном взгляде на этот мир, в котором он жил, я у Дэйва не заметил.

Внешность Дэйва — внешность ныне типическая. Это плотный, с отчетливым уклоном в полноту, мужчина, по которому сразу не скажешь, сколько ему лет — от двадцати пяти до сорока пяти. У него густые усы под Марка Твена, или под актера Николсона, или под нынешних музыкантов поп-, рок- и битловой музыки; впрочем, может быть, и наоборот — это у всех перечисленных усы под Дэйва, он для этого достаточно самостоятелен; довольно приветливое, но совсем не заискивающее выражение лица, — обычно такой человек вскоре после знакомства с ним бросает мимоходом фразу (совершенно не заботясь о ее эффекте), из которой вы понимаете, как бы нечаянно, что есть вещи, в которых он понимает побольше вас. А так как он на своей компетентности не настаивает, более того — всячески избегает спорить и жестко отшучивается от любого соперничества, заранее как бы предоставляя знать и уметь все именно вам, то вскоре, что бы вы ни говорили и ни делали в его присутствии, вы делаете и говорите с оглядкой, стараясь посмотреть на себя со стороны.

У меня есть учитель. Он ничему меня учить не хочет, но мне кажется, что я все-таки у него учусь. Разница между нами лет двадцать, и по его книгам я вижу, что в моем нынешнем возрасте он делал свое дело куда как серьезнее. Когда по возвращении я рассказал ему о встрече со внучатым племянником Фолкнера, он хмыкнул такой находке, но ни капли не удивился, что племянник вовсе не интересуется дядей.

— А мы, мы сами? — спросил он. — Вы? Я? Мы что, хорошо знаем то, что есть интересного и прекрасного рядом?

И взгляд его, царапнув меня, скользнул, поплыл, и мне показалось, что этот человек, всю жизнь неустанно работавший и себе не позволявший никогда никакой поблажки, сейчас с себя за что-то сурово спрашивает. Но что именно и за что? Угадать мне дано не было.

— Мы-то, — повторил он. — Мы-то сами?

XXXII

— Всем свободным от вахты выйти на крепление груза. Повторяем…

Я натянул комбинезон и взял каску.

В лифт как раз входили. Я втиснулся пятым, и никто мне ничего не сказал — все были как вареные, только док, главный педант по части НБЖ[1], жестко на меня посмотрел.

— Док, ты лишний, — сказал я.

Мы спустились до верхней палубы. Главная работа была здесь.

Проходы между контейнерами на наших палубах шириной в метр. В каждой из этих щелей работают по две тройки. В тройке хоть один должен быть выше метра восьмидесяти, чтобы доставать штангой до нижних гнезд верхних контейнеров.

— Давай! Ну давай же… — хрипит у меня над ухом наш самый рослый. Это Виктор Дмитриевич. Он вдел штангу верхним концом и, напрягшись, прижимает ее, чтобы снова не выскочила из гнезда. Я вдеваю проушину штанги в полупудовый гак. Виктор Дмитриевич воротит мокрую щеку, чтобы я его ненароком не саданул. Доктор возится у нас под ногами, крепя конец цепи в палубном гнезде.

— Закладывай… — в свою очередь, хриплю я. — Очки потерял?

Никаких очков док не носит, и рычать на него не за что, просто мы с В. Д., наживив, еле держим крепеж. В метровой щели не повернуться. Я слышу, как сопит подо мной док. Уже натянутые растяжки мешают не то что отодвинуться, а ногу переставить. Но вот док, кажется, вдел. Ощущаю, как вытягивается вдоль всего меня пока еще не тугая цепь. Штангу можно опускать.

Когда мы вот так, как сейчас, работаем на палубе, мимо нас медленно идут последние картинки Техаса, или Луизианы, или Северной Каролины, но нам уже не до берегов, хоть мне и следовало бы, конечно, что-то записывать, замечать, во всяком случае как-то зацеплять за память. Когда мне еще случится — если случится! — идти каналом среди соленых болот Южного Техаса, где на насыпных берегах стоят серебристые заросли арматуры нефтезаводов, а по асфальтовым прогалинам скользят сверкающие тени «олдсмобилов» и «шевроле»? Едва ли еще когда-нибудь я буду спускаться по Миссисипи, где ниже Нью-Орлеана по берегам видны ржавые, правильной формы, насыпи автомобильных свалок, а потом наступает полная темнота, еще более полная от мигающих по реке буев, и горячая ночь, еще горячей сегодняшней, как горчичник висит над сырым многомильным языком вылезших в море речных насосов! Едва ли я попаду еще раз и в этот залив.

вернуться

1

НБЖ — наставление по борьбе за живучесть.