Выбрать главу
XII

Сижу в кают-компании за столиком капитана. По правую руку от капитана — первый помощник, по левую — старший механик, напротив — гость, то есть я. К гостю надо приглядеться: ведь еще неизвестно, кого прислали, так лучше приглядеться всем вместе — коллективным, так сказать, глазом. Втроем и смотрят. Пускают пробные шары. Хотя у них еще и между собой расстановка пока не вполне определилась — дело в том, что Эдуард Александрович Рыбаков замещает ушедшего в отпуск утвержденного на «Голубкиной» капитана. Рыбаков прилетел из Гданьска, где его судно, однотипное с «Голубкиной», проходит гарантийный ремонт.

У капитана Рыбакова крупная голова, мощные руки, хороший рост, несколько тяжеловатая для его сорока трех лет фигура. Впрочем, эта тяжесть воспринимается как дополнительное подтверждение надежности. И еще… Я связан необходимостью быть сдержанным — пишу ведь про реального человека, а то бы сказал — красив капитан: одни глаза чего стоят — большие, с внутренним ярким блеском, умные, все схватывающие!

Но как же мне быть? Я ведь пишу о действительно существующем человеке. Вот он возьмет и прочтет, а потом мне позвонит:

— Ты что это, Майкл, чего ты там такого напустил? То да се, глаза, блеск еще какой-то… Я тебе кто? Капитан?

Не знаю, что и делать. Отрицательных персонажей среди моряков экипажа «Голубкиной» я не нашел — ну разве что одного-двух с небольшими странностями. Однако я не хочу этим сказать, что отдел кадров Балтийского пароходства провернул какую-то немыслимую работу и ему удалось набрать на «Голубкину» людей с исключительно розовыми характерами и возвышенными представлениями о жизни. Не так, конечно. Нормальное судно, нормальный подбор людей. Ну, может, чуть более тщательный, чуть более требовательный, поскольку судно-то новейшее, огромное и работает на линии США — Голландия — ФРГ. Да еще заходы в Ленинград через каждые полтора месяца, то есть по нынешним временам полугодовых и годовых рейсов — условия для моряков замечательные. На такое судно всякий захочет. Но дело не в судне. Дело во мне.

Я пришел на «Голубкину» как гость, а ушел… Не знаю уж, что и сказать. Вот сейчас плыву на «Пушкине» и посылаю им радиограммы. А они мне. И нет у меня ни права, ни охоты поступить так, чтобы они раскаялись в своей откровенности, дружественности, простоте. Потому что если ты прожил два месяца бок о бок с людьми, которые тебе поверили, перестали от тебя таиться и жили так, как если бы ты был уже давно и еще надолго оставался членом их экипажа, так как ты можешь о них вспоминать? Как о друзьях. А иначе тебе незачем было и ходить с ними в море.

— Так я говорю или не так? — как спросил бы капитан Рыбаков.

Туман. Тихо. Выходим из Финского залива. Через каждые двенадцать секунд даем пятисекундные гудки. Вертятся на мачте оба радара, на поручнях, планширах, снастях висят дрожащие капли.

Сейчас, когда мы проходим Таллинн — он где-то слева от нас в тумане, — я лучше не буду заглядывать в папки документов пароходства. И без этих папок я много читал и слышал о том, что было в августе и сентябре сорок первого года, когда из Таллинна увозили на транспортах раненых, а потом эвакуировали войска. Об этом написаны книги, упоминать же о тех днях вскользь просто нельзя… Читатель, не ждите в этой повести ничего об истории пароходства, тут этого не будет. Оставим на нее целиком два заказанных издательством тома.

XIII

Вот так, когда уйдешь из дому надолго, даже если, как сейчас, тебе предписано жить в тесном сообществе с другими людьми, вдруг приходит иногда одиночество. Я старался его не избегать — ценнейшее, вообще говоря, ощущение, — и уходил прогалинкой вдоль контейнеров на нос судна.

Путь на бак лежит мимо вентиляционных будок-тамбучин, черно-желтая диагональная маркировка которых напоминает станционные будки давних лет. Из решеток тамбучин с ревом вырывается воздух, — рев этот глушит, когда проходишь рядом, и сразу стихает, когда ты тамбучину миновал. Через пятнадцать шагов новая тамбучина — и опять рев, и так раз шесть или семь до бака. А на баке на удивление тихо, словно этот поперечно-полосатый шум создавался специально, чтобы на носу было слышно самого себя.

Двигатель бубнит далеко сзади, нос в тишине режет воду, и только если грудью лечь на борт, заглядывая под форштевень, уловишь шелест воды да увидишь подводный круглый таран, который стремительно — такое ощущение, что гораздо быстрее судна, — несется впереди под водой пунцовой тенью. Скорость наша — десять метров в секунду — ощущалась именно здесь.

Я цепенею, если долго гляжу в воду. У меня такое всегда с водой и с огнем: глядишь — и не оторваться, вроде гипноза, а потом вздрогнешь — господи, да что же это? И с трудом отводишь глаза. И оттолкнешься от планшира.

Чайки. Их то нет совсем, то вдруг налетает жадная орава. Окружают судно — висят у трубы, над мостиком и, как привязанные на нитках, сотнями вьются за кормой. К вечеру их становится меньше, но штук пять даже в сумерках постоянно парят у нашей надстройки. Две-три самые задумчивые висят поблизости от мощной волны горячего воздуха, которая пульсирует из нашей, на удивление бездымной, трубы. Они как фарфоровые в своей идеальной неподвижности; потом одну из них все же сносит вбок, а она, хотя и не хочет, видимо, чтобы ее снесло, не делает ни одного движения, не шевельнет ни крылом, ни перышком и чертит большую, постепенно снижающуюся к воде дугу, и еще на последних сотых процента летного запаса умудряется — а тут уже нет никаких восходящих потоков — продержаться еще десяток секунд, скользя во впадинах между волн и все не давая воде прикоснуться к себе. Но вода уже тут, в трех сантиметрах, и чайка недовольно и по-вороньи вверх-вниз, вверх-вниз, без всякого намека на красоту, лопатит крыльями, выбираясь. И снова делает скользящую стремительную дугу к трубе — и опять застывает, забыв о пароходе, берегах, птенцах, холоде…

Почему нас так тянет в море? Почему, несмотря на новейшие приборы, в море по-прежнему так много столкновений? Я гляжу на море, на чаек, и мне никак не оторваться, оцепенение какое-то… И я не верю, что самый лучший, то есть самый бодрый, трезвый и не подверженный мечтательности штурман не погружается на каждой вахте в это оцепенение хоть на несколько мгновений. Море, должно быть, слишком сильное средство, чтобы существовали люди, на которых оно не действует вообще. Но, конечно, привыкшие к нему страдают, особенно если его лишены. Страдают — и не могут отстать.

Я опять уперся было глазами в воду — и, чтобы стряхнуть с себя это наваждение, пошел искать людей. Люди были в надстройке. Два светлых пятна маячили за стеклами штурманской рубки.

В рубке оказался «мастер». Я сначала не понимал, чем отличается «мастер» от «капитана». Мне объяснили. «Master» — это должность, «captain» — звание. «Кэптн» может в данный момент и не быть «мастером» — скажем, он стар или болен, не нашел себе судна с приемлемыми условиями или вообще рассердился на море, однако, сколько бы он ни жил на берегу, он — кэптн, потому что у него есть диплом. «Мастер» же — должность деловая, скользящая. Сегодня судно держит график, приносит прибыль — и ты «мастер», а завтра ты упустил у чужого причала двадцать тонн мазута или сгноил трюм бананов, и компания вдруг вспомнила, что давно собиралась тебе сообщить… и т. д. И ты уже не «мастер».

На нынешних судах еще две должности в разговорах между моряками часто обозначаются словами иностранными. Это «чиф» (то есть старпом) и «сэконд» (второй помощник капитана, грузовой помощник). Собственно, только с этими тремя людьми на судне иностранные менеджеры, представители торговых компаний, стивидоры (грузчики), шипшандлеры (морские агенты), лоцманы, консулы, портовая администрация и т. д. дело и имеют. Как эти слова угнездились в русском морском лексиконе? Вероятно, как и сотни других, благодаря необходимости их применять — просто надоело постоянно переправлять бумаги и переводить очевидное с языка на язык. Во всем мире называют «мастер», «чиф» и «сэконд», а мы теперь работаем на общем рынке. Ну что ж, переймем частично терминологию — дело ведь не в словах.