А с Настей? Можно ли столько лет мучить непризнанием свою сестру только за то, что она появилась на свет, когда ты думал, будто на свете лишь ты один? Вам давным-давно уже нечего делить, ты мог ревновать ее к родителям, но их давно нет. Зачем ты бережешь в себе остатки этого идиотского максимализма, который, наверно, способен заменять духовность тем, у кого ее не хватает? У тебя-то ведь нет такой нехватки. И зачем опять этот лозунг: чем хуже, тем лучше? Это же все не ново, об этом и написано было уже сто лет назад. Ты, конечно, догадываешься, что Настя рассказала мне в конце концов о том, как она к тебе ездила и чем это кончилось. Она долго молчала после приезда от тебя, но ближе людей, чем были тогда для нее мы с Андреем, у нее не было, и по отдельным ее словам, по время от времени срывающимся репликам можно было понять, как ты ее встретил. Я знаю, что, как только она приехала, ты, и часу с ней не проведя, куда-то пропал. И не было тебя четыре дня, во время которых Настя выскребла и вымыла то, что называлось твоей комнатой. Я узнал, хоть из нее и приходилось вытягивать это клещами, какими людьми ты себя окружил. И это при том, что у тебя стоят хорошие книги, которые ты явно читаешь, да и письма твои свидетельствуют, что мозги твои, твоя голова в полном порядке. Почему же ты окружаешь себя только теми, кто смотрит на тебя лишь снизу вверх?
А что ты сделал, когда после четырех дней вернулся опухший и оборванный? Что с тобой случилось, когда ты увидел, что комната твоя заново оклеена, что белье твое чисто, а сквозь стекла наконец-то видны деревья и небо? Как ты начал багроветь, а потом схватил две вилки и стал драть этими вилками еще не окончательно высохшие обои, как, топая грязными сапогами по подоконникам, ты завесил окна газетами, как что-то купленное Настей ты сразу же нарочно разбил, как орал при этом, что живешь тут только ты и никого к себе не звал…
Ну я тебе ненавистен — ладно, это неприятно мне, но я это хоть отчасти заслужил, должно быть, а она-то здесь при чем?
— Что у вас есть почитать? — спросил я у сидевшего напротив Альфреда Лукича.
— Беллетристику не держим. Только справочники. А что? Не спится? Плохая каюта, это точно. При первой же возможности переселим.
Когда я возвращался в каюту, на шлюпочной палубе из-под моих ног метнулась серая тень. Крыса? Но представить себе, что на пассажирской палубе «Грибоедова» может появиться крыса, было так же нелепо, как предположить, что в Эрмитаже водятся лягушки.
Это был вьюрок. Ему надоело сидеть в закутке, он бегал теперь по всей палубе и засыпал где придется — сейчас под трапом, на самом ходу.
«Климат Канарских островов мягкий, — говорит справочник, — и благодаря близости Сахары сухой. Осенью нередки ветры, приносящие из Африки пыль, песок и саранчу». «Тучи саранчи в Северной Африке. — сообщает другой справочник, — могут затмевать солнце. Если же саранчу заносит в море, то трупы ее порой образуют целые плавучие острова, барьеры из них на берегах достигают метровой высоты при длине в несколько километров».
Неплохие места. А я-то по неведению до сих пор считал акрид дефицитом.
Но стояло дивное солнечное утро. В воздухе не было ни пыли, ни песка, ни саранчи. Воздух над бухтой подрагивал — так был чист.
— А вот и мой дружок приехал, — негромко сказал дек-стюард Леша другому деку.
Меня они в разговор не включали, но я посмотрел в ту сторону, куда указывал кивок Лешиного подбородка, и увидел человека с птичьей лапкой, который подкатил по палубе на своем кресле к трапу. Леша пошел ему навстречу, завидно для меня, темного, перекинулся с инвалидом двумя-тремя немецкими фразами, подхватил его бережно и привычно и понес вниз. А там внизу под трапом уже стоял стул, который Лешей же и был предусмотрительно поставлен. А потом обычно медлительный Леша бегом взлетел по трапу и снес вниз кресло. Кресло было сегодня другое, не то, на котором инвалид ездил по палубам, сегодняшнее было с моторчиком, и весило намного тяжелей, но Леша с удовольствием снес и его, и человечек внизу с Лешиной помощью пересел и вставил в подлокотник какой-то ключик, и кресло покатило своего владельца по причалу, объезжая трещины и тумбы. Не стал он ждать ни канарскую полицию, ни таможенников. Тем более что они, кажется, так и не пришли.
Африка рядом. Она отсюда еще не видна, от Лас-Пальмаса, где мы сейчас находимся, до африканского берега примерно столько же, сколько от Ленинграда до Новгорода, но Африку слышно. Отчетливей выразиться не смогу и не знаю, как объяснить, что, находясь на Канарах, я все время знал, где, в какой стороне Африка. И дело не в каком-то там «горячем дыхании» Сахары или особенной растительности Канар, хотя и жара и бананы — вот они, нет, ощущение, которое я здесь испытал, другое, оно несколько сродни… Вы бывали на Байкале? В окрестностях Байкала? Передвигаясь вблизи Байкала по суше, я ловил себя на том, что всегда подсознательно знаю, где, в какой стороне Байкал. И если вдруг это ощущение утрачивалось, то наступала полная дезориентация. Вот и здесь у меня было это постоянное компасное ощущение Африки. Иду по улице — Африка за спиной, поворачиваю налево по дуге большого лас-пальмасского пляжа — Африка слева, вон за теми отмелями. А вон те облака над синеватыми, вулканического вида холмами — в стороне, противоположной Африке.
Африка с детства даже при взгляде на карту представлялась мне каменной. По сравнению с неряшливостью рваных побережий Дании и Англии, веснушчатых берегов Норвегии, трясущихся пальцев Пелопоннеса, мятого сапога Италии — берега Африки казались мне изготовленными путем облома или среза, а сама Африка казалась единой, цельной, черно-коричнево-фиолетовой. В Африке все должно было быть мощным — базальтовые нагорья, низвергающиеся с одного каменного уступа на другой яростные реки, километровой глубины щелевые озера. Именно в Африке, в недрах ее каменного нутра, простой уголь прессовался так, что превращался в алмаз. И, наконец, в Африке лежала Сахара, которая и по своим территориальным размахам и по трудности обитания здесь живых существ была сродни краю, прилегающему к нашему Таймыру. И еще по потенциалу богатства. Хотя и климатический антипод. Зная, что ничего не увижу, я все время тем не менее вглядывался в африканскую сторону.
На Гран-Канарии цветы растут всюду. На земле, кустах, деревьях. Тянутся снизу, свешиваются сверху, лезут вбок из щелей отвесного камня. От сочных, мясистых, явно на что-то практическое годных лепестков (пища? лекарство? краски?) до лепестков бесплотных, как крыло мотылька; цветы яркие и блеклые, громадные и еле заметные глазу, аккуратные, точно с флорентийского орнамента, и цветы-неряхи. Есть огромные растения, имеющие вид травы, есть трава, которая при рассмотрении оказывается древесной рощицей. Кактусы в рост человека, в два, в три. В палец, в ноготь, в булавочную головку. Кактусы то как огурцы — совсем без колючек, то колючки сплошные. Пальмы. Тонкие в талии, романтического силуэта, с задумчивым наклоном к воде, и раскормленные, купеческих пропорций — Лас-Пальмас. Вереница лавок, где продавцы понимают по-русски. Мало того, что понимают, так даже немного и говорят. Это, должно быть, следствие частого посещения Канар нашими рыбаками. На нескольких магазинах озадачивающие надписи: «Базар Адеса», «Магазин Москва». В витрине одной лавки лежит кусок картона, на нем написано:
«Руские ребята тут бери товары».
Туристский автобус. Горная дорога. Слоенные террасами склоны, земля в большинстве мест обработана стопроцентно — плантация (поле? огород?) подходит под стену белого домика вплотную; мостики, лесенки, тропинки, каменистые стенки террас кажутся вмонтированными, вставленными на шпеньках, как в детском наборе. Акр земли, говорит экскурсовод, стоит дорого — двадцать западногерманских марок. Мне он мог сказать — двести, четыреста, две тысячи, я все равно пожал бы плечами. Не понимаю. Вернувшись домой, проверял свое ощущение на знакомых. На Канарах, говорю, земля стоит столько-то. Жду реакцию. Реакции нет, никто не понимает, дорого это, дешево. Мы не воспринимаем теперь землю как пособие для личной коммерции. Как это — купить землю? Не понимаем. Земля должна быть государственная, как ее можно купить?