Выбрать главу

В Монреале сошел с судна Олег. Он ведь не был моряком, а числился по ведомству газетных редакций. Никому на «Грибоедове» он не говорил, что ждет нового назначения. Не знал и я. Посылали его теперь корреспондентом в Швецию. Прибыть на место новой работы он должен был самолетом из Москвы. Самолетом же на Москву он сейчас и улетал.

— А попутные перевозки? — спросил я. — Мы же на днях будем проходить Швецию?

— В богатых странах не думают о таких мелочах.

— Мне будет вас не хватать, — сказал я.

— Прощайте, дорогой друг.

Я бы желал его обнять, но знал, что лишь пожму ему руку, да и то сдержанно. Разница в годах? Холодок от той нетопленой спальни?

— Но я был бы рад возможности написать вам, — вдруг сказал он.

И мне не хотелось его терять. Я даже знал заранее, что никогда мне не придет в голову нагрузить это приятельство какими бы то ни было взаимными долгами. Долги рождают обязательства, обязательства — досаду и ложь. При этом мальчике, который годился мне только в самые младшие братья, я что-то в себе самом вспоминал. А ведь я и знать не знал, прощаясь с Олегом, что у него за семья, где он вырос, что у него за друзья. Смешно, но за полтора месяца ежедневных встреч я не выяснил даже, женат ли он, не говоря уже о том, что я совершенно не знал его намерений — кем он собирается становиться потом, в своей окончательной жизни, после того, как потолчется по Европе маленьким газетным корреспондентом.

— Я напишу вам, — сказал он. — Кроме удовольствия знать, что тем самым напомню вам о себе, у меня есть еще один, совершенно конкретный вопросный пункт. Сейчас нет никакой возможности его изложить.

И так уж у нас все с ним складывалось, что спросить прямо, что это за вопросный пункт, я не мог, хотя был убежден, что пункт этот касается Насти. Господи, думал я, вот о чем мне теперь бы следовало молиться, но вы же разбежитесь в разные стороны, потеряете друг друга, еще час — и между вами лягут границы и прочие трудно преодолимые барьеры и препятствия!

Но я не мог не только подвести его за руку к ней и крикнуть — смотри внимательней, дурочка, вот, возможно, твое счастье! — а я не мог даже спросить у него, правильны ли мои предположения, так уж у нас все складывалось.

И когда я думал об Олеге, рассуждать, хороший ли он человек или дурной, мне не приходило в голову, зато я был уверен, что воспитание этого мальчика оборонит не только его, но и любого, кто будет с ним рядом, от потери себя. Этот прямой, даже несколько неповоротливый взгляд, эти убранные со лба волосы, это спокойствие. Ушедшая в прошлое манера держать и подавать себя? Старомодность? Мальчик будил во мне воспоминания о том, чего, верно, и не было никогда. Определяя разницу, я должен был обороняться — ведь мое-то лицо было совсем иным. И вот повстречался Олег. Когда я пригляделся к нему, то вновь словно старая музыка из-за старых деревьев парка донеслась до меня. Я не мог себе представить юношу современней, и все же он был из давних времен.

Такого нельзя расцеловать на вокзале, хотя он искренне рад встрече с вами, — выражение его глаз остановит вас.

Такого вы можете не бояться — он никогда ничего не сделает у вас за спиной.

Такого вам не под силу обидеть или оскорбить — он не допустит вас до этого.

Воспитание это? Инстинкт? Я грустил об Олеге, которого терял. И еще я пытался понять, как это так вышло, что он все понимает — ведь по нему не ездили, его не строгали, с него ничего не соскабливали и его не грунтовали заново. Может, и во мне было когда-то подобное что-то? Еще до того, как, держась за борт катящейся по лесной дороге детской коляски, я шел с бабушкой на восток? Еще до того, как я готов был возненавидеть Калашниковых, потому что мне не рассчитаться с ними никогда, ведь из-за них я не умер с голода? Еще до того, как счастливо печатал левой ногой под буханье большого барабана на Петровской набережной? Может, в каждом из нас жил сначала совсем другой человек, которого потом не стало?

Олег улетал в Москву.

В Монреале Настя получила письмо. В письме говорилось, что Володя слег. Из письма — его посылал не он сам — можно было понять, что лечиться он не собирается.

Насколько я знал, в последние годы он еще изредка выходил в море.

— Что он сейчас делает? — спросил я Настю. Сам я писем от него давно уже не получал.

— Не знаю, — ответила она. — Вернее, не знаю, как назвать. Бич? Или этого слова уже нет?

Я сказал ей, что нет, вероятно, уже такого сословия.

— Я не знаю, кем мы все друг другу приходимся… Но кем-то ведь приходимся? Ты, я, он. А если кем-то приходимся, то ведь надо же что-то делать?

Когда я позвонил капитану, он сказал, что, если разговор недолгий, он может принять меня сразу. Вопрос у меня был один — нет ли возможности улететь в Ленинград самолетом.

— Степень необходимости? — спросил он.

Ничего связного, оказывается, произнести я не смог. Предположительная болезнь сына той женщины, которая тридцать лет назад… Что было тридцать лет назад?

— Кто он вам? — спросил Анатолий Петрович. — Брат? Муж сестры? Кто?

Выходило, что он мне никто.

— В посольстве должны понять, — мягко сказал капитан, — на основании чего вы просите бесплатно… У вас ведь нет лишних восьмиста долларов? Или тысячи?

— Нет, — откровенно признался я.

В Монреале — городе черных небоскребов и старых кварталов с зелеными пригорками — я бродил, думая о том, что с Ольгой, девушкой, которую я люблю, происходит в эти дни что-то такое, от чего она сама не своя, а брат (кто мне Володя, если не брат?) лежит больной среди чужих людей и уже никого не ждет. А я от них за тысячи километров, да за сколько тысяч. Ничего я не напишу, вспоминая берега огромной реки, по которой мы шли двое суток на выход из глубины Американского материка. Нет такой науки — географии, если нет людей, а в Канаде я никого не оставил. «Как Монреаль?» — будут спрашивать у меня, и я отвечу: «Да никак». Как муха по стеклу, мы ползли мимо Ньюфаундленда.

— Ты сделаешь что-нибудь? — спрашивала меня Настя, и кулачок ее, когда она смотрела мне в глаза, становился все меньше и меньше.

62

Говорят, что птицы еще во времена самые давние часто перебирались с материка на материк, путешествуя с кораблями. Теперь, когда судов стало больше, а моряки, как правило, не палят из дробовиков по собственным мачтам, привязанность птиц к судам становится все крепче. И уже не так они боятся гула двигателей, рева сирен и гудков, их не смущает вибрация палуб и мачт, и прекрасно они знают, где лучше спрятаться от ветра и дождя, где быстрее всего можно обсохнуть и как можно прокормиться. Даже птицы, оказавшиеся в море вполне случайно, и те сразу все соображают. А что касается чаек, то стоит за ними несколько дней понаблюдать, и убеждаешься, что уж им-то живется чем дальше, тем легче. И от того, что все грязней становится океан у побережий, ничуть чайке не хуже, и даже плодится она как будто все исправней. Этой птице все во благо, и если в одном месте десяток чаек увязнет в нефтяной луже, так в другом, напротив, тысяча разжиреет, расклевывая наглотавшегося мазута кита.

«Вечно томимые жестоким голодом, — говорит справочник, — и, по-видимому, просто ненасытные чайки пожирают падаль, подобно грифам, охотятся за живой добычей, подобно хищным птицам, и стаями собирают пищу на взморье, подобно голубям и курам».

А уж как внешне хороша!

И вот парят над океаном эти совершенные в своем роде существа — жадные, ненасытные и фарфорово-неотличимые друг от друга. И кто-то говорит вдруг за твоей спиной, что это летают — короткий смешок — души моряков. Вздрогнешь и спрашиваешь себя: что же это? Романтический голод доходит до таких отождествлений? Или мрачная ирония? Кому это впервые пришло в голову — соединить в воображении носящуюся над морем тень всеядной подъедалы с памятью о человеческой душе? А может, это с самого начала было злой шуткой и придумавший такое отнюдь не имел в виду романтический аспект? Метафора давняя, но именно давние-то моряки, кто они были по сути своей? Ведь Беринг и Лисянский — это единицы, едва ли сотое судно бывало исследовательским, скорее тысячное, а остальные девятьсот девяносто девять — кто на них плыл? Кто двести лет назад тащил на дальние острова мешки гвоздей и бус? Кто налаживал знаменитый «чендж» (обмен), до сих пор теплящийся на тех берегах, куда еще не добрел телевизор и кондишн? Кто выгружал на острова бочонки водки, а увозил, злорадно гогоча, меха, пряности и слитки? Уж что-что, а во все времена оборотист был типовой торговый морячок, глазки имел завидущие, а ручки загребущие. Впрочем, путешествия-то и виноваты: в путешествиях, как нигде, открываются человеку глаза на то, что в одном месте за бесценок можно достать нечто остро не хватающее в другом. Кто будет отрицать, что многие юноши во все времена становились моряками из самых чистых романтических побуждений? Но романтическое пламя, отпылав, оставляет после себя чаще всего пустоту и пепел. И на смену романтике идут с возрастом поиски земной опоры, из земных же опор не главная ли — накопительство? Но в душе-то копится пепел. На что, спрашивается, потрачена жизнь? Есть от чего потом душе вопить и носиться над пустынным морем. Справочник безжалостен, когда повествует о чайке.