Выбрать главу

«Расщеп рта, — говорит он, — доходит до глаз».

У трубы парит чайка, парит удивительно безупречно. И одним глазом все время держит то место палубного среза, откуда может полететь в воду ведро объедков. Коробки, банки, полиэтилен мы в океан не бросаем, но хлебные корки и огрызки колбасы Гольфстрим не испортят. Тем более что эта роскошь едва успевает долететь до воды — чайки так и идут с воплями в пике. Неужели это души моряков?

А все-таки птицы — это прекрасно. Они до такой степени далеки, как живые существа, от нас, людей, что нам всегда легко увидеть в птице ее нематериальную сущность, сверхзадачу природы, символ. Это очень чувствовали в старину, когда символ играл большую, нежели ныне, роль. Ни ближайшая к человеку среди животных обезьяна, ни давний друг собака, ни помощница лошадь, ни приятельница кошка никогда не получали сколько-нибудь видных ролей, если речь заходила о символе. Но перестанет существовать геральдика, умрут басни, оскудеют сказки, если изъять из них символы птиц. Мы с детства видим в птице более всего именно символ. Ворон. Сова. Кукушка. Курица. Ласточка. Попугай. Ясный сокол. Глухой тетерев. Певчий дрозд. Орел.

Птиц на судне набралось множество. Они кружились над теплоходом, иногда отлетая от него довольно далеко, но, как только ветер крепчал, стремглав неслись обратно к ковчегу и располагались на мачтах, надстройках, пеленгаторной палубе. Им было очевидным образом хорошо.

На середине Атлантики я не выдержал и пошел к радистам.

— Позвонить можно, — сказали радисты, — но учтите, что у нас сейчас разница с Ленинградом в пять часов.

Я прикинул — рабочий день был на исходе, но еще не кончился. Однако Ольги в аптеке не оказалось, уже ушла. Слышимость была поганая, что-то все время трещало. В трубку отвечала какая-то старуха.

— Передайте ей, что я скоро вернусь! — крикнул я.

— За свой счет взяла, — равнодушно сказала старуха. — Замуж выходит.

— Что?! Скажите ей, чтобы она… Где она сейчас?

В трубке слышался хруст — радиоволны, наверно, шли через грозы.

— Чего-то молчит, — сквозь хруст произнесла старуха.

— Да вовсе я не молчу… Алло!! Алло!

— Чуть что — сейчас сразу за свой счет, — пробормотала старуха. — А людям — работай.

— Закончили? — спросил, не глядя на меня, радист.

Идти было некуда — лишь на палубу.

Мешала птицам только еще одна птица. Это был представитель семейства соколиных, кречет или чеглок, а с виду хоть и небольшой, но самый настоящий орел, чуть побольше крупной чайки — темно-сине-серый, с черными пятнами и полосами, с породистой гордой головой и с крыльями, которые, когда он сидел, вставали у него за спиной, как плечи кавказской бурки. Кречет, назовем его так, часто сидел на выступе надстройки у пульсирующей дымовой трубы, сидел, как на утесе, и тогда сразу старел и становился похож на одряхлевшего в боях горского князя, который после жизни в походах вернулся домой и, мучаясь суставами, завел моду дремать на теплой лежанке. Но когда, подремав, кречет распускал крылья и приседал, готовый медленным могучим взмахом поднять себя в воздух, он снова превращался мгновенно в наместника царя птиц — геральдический вороненый клюв, холеные стальные когти, осевшая в плечи серо-коричневая матовая голова. Птицы брызгали врассыпную.

Но кречет медлил взлетать. Царственно повернув голову, он смотрел куда-то поверх взметнувшихся в панике птиц, поверх надстроек, сквозь марево горячего воздуха, струящегося из трубы. Смотрел долго, потом, чтобы сбить наше представление о немигающем взгляде орлов, вдруг моргал как курица — снизу вверх белесой отвратительной пленкой, клокотал что-то старчески и неразборчиво, когти его, как у млеющего домашнего кота, переступали по краске, вцарапываясь в нее, крылья дряхлели и опадали, не сразу складываясь так, как нужно, и минуту спустя, повертев осевшей в сразу образовавшемся воротнике головой, кречет задремывал снова. Птицы, возмущенно гомоня, с опаской начинали садиться.

За птицами наблюдал один странный, ни на кого более на судне не похожий пассажир. Это был восточный величавый старик с прекрасным открытым лицом и гордой посадкой крупной породистой головы. Усы, которые носил старик, так и хотелось назвать кавалерийскими. Старик был в пиджачной паре чайного цвета и в мерлушковой седоватой высокой шапке. Спокойное лицо его было темным от загара, темными были и лежащие на поручнях руки. Старик все время был один.

В ресторане старик также сидел один. Я спросил о нем у Лены. Лена не знала, столик был не ее, она передала мой вопрос прохаживающейся вдоль столиков Насте. Настя подошла, улыбнулась. Как все это ужасно, сказали мне ее глаза, что мы плывем так медленно. Там ждет Володя. О нас с ней они ничего не сказали. Лена повторила вопрос.

— Это очень богатый человек, — ответила Настя. — Он из Америки. Кажется, армянин. Быть может, даже миллионер. Просил никого с ним не сажать. Говорит, что очень занят.

— А что за миллионер? Делец? Ученый? Землевладелец?

— Не знаю. Девочки мои прозвали его Семен Михалычем. Усы.

Видно, не я один усмотрел в его усах нечто кавалерийское. И я на два дня забыл о богатом американце, который отрывался от своих миллионерских дел, чтобы подолгу смотреть на птиц.

63

— Нет, выяснять ничего не будем, — говорит Настя. — Я догадываюсь… Я знаю — ты уже не хочешь меня слушать. Но тебе ведь надо же понять, почему мы такие? А мы просто провинциалы. Это неважно, кто из нас откуда, и неважно, где судно бывает — в Лондоне или Салехарде. Просто сама жизнь на судне провинциальная. Ты уже, наверно, испытал это. Хотя, когда приходишь на берег, к тебе все восторженно кидаются. Где был? Что видел? Расскажи! И с горящими глазами слушают. Но эти горящие глаза — на полчаса. Что бы нового ты ни рассказал — это очень скоро надоедает. От тебя ждут не рассказов, а согласных переживаний. А их нет. И твои рассказы иссякают. И тогда спрашиваешь уже ты. Тебе отвечают, что ничего важного без тебя не произошло, так сначала кажется, что вполне мог бы и еще год без захода плавать без боязни от этой жизни отстать. Но это не так. И то, что это не так, ты чувствуешь чем дальше, тем больше. Вот, например, друзья собираются, чтобы на тебя поглядеть. Приходят тебя слушать, но, странное дело, тебе не удается почти ничего рассказать. То ли телевизор всех натолкал новостями, то ли время изменилось, но хорошо слушают только о курьезах. А потом друзья начинают говорить о своем, береговом, они и к тебе будут обращаться, рассказывая, но тут же спохватываются, и ты вдруг понимаешь, что тебя и сейчас среди них нет. Безнадежно отстал, и, пока догонишь, пройдут месяцы. То есть, может быть, и не отстал, но вы шли в разные стороны. И были за прошедшее время свидетелями совершенно разного. Но каждого пронизывали за это время тысячи сменяющихся настроений, и эти настроения формировали душу. И наступает отчуждение. Ты не прошел тот путь, который у них, у всех твоих береговых близких, в чем-то общий и сходный — от общих книг, фильмов, спектаклей, настроений, мод, анекдотов, шуток, общих трамваев, магазинов, погоды. И тебе не смешно, когда они смеются. А им не смешно то, что смешит тебя. Все разное. Ты уже злишься, но не можешь не видеть, что только дома есть настоящие заботы, настоящие проблемы… Не слушай, когда моряки будут хвалить тебе морскую жизнь. Береговая жизнь труднее, но она настоящая. В море скудеешь душой — не верь, если кто-то будет тебя в этом разуверять. Море — это филиал, провинция. Даже философы, если они живут в провинции, философы горькие. Но еще хуже философ из провинции веселый. Вот судно идет — все в огнях. Суперсовременное, с успокоителями качки, музыкальный салон на пятьсот мест, штурманские дела через спутник, радиофицировано насквозь. А все равно оторваны. Типичная ситуация: моряк плавает — все в семье хорошо, списался на берег — развод, дележ. И у него на много лет возмущенное лицо, а ей просто скучно стало. Чего ты от меня ждешь? Чтобы я, два года проплавав, жила, как жила раньше? Да мне ведь уже отсюда не уйти! Как ты этого не понимаешь? Я теперь буду все лучше одеваться и все больше злеть. Лет через десять найду себе мужа, какого захочу. Найду опытного, стройного, слегка стареющего. Красавца, конечно. Может быть, он тоже будет моряком, вероятно, с разваленной семьей (я хоть и не развалила, но разницы нет — я пережила это в душе), мы будем плавать с ним на разных судах и искренне вздыхать, если не удается провести отпуск вместе. Он будет спать не со всеми и вообще будет человек с большим разбором. Я буду это знать. Он тоже будет знать, что женщина не может быть месяцами одна. Но мы эту тему даже в разговорах трогать не будем. Я знаю такие пары. Они прекрасно существуют лет… по десять. Или я когда-нибудь заведу себе мальчика. Лет на пятнадцать моложе. Чтобы он меня ненавидел, чтобы он мне мстил и меня мучил. Чтобы я ревела. Или я останусь одна… Или уйду сейчас с судна вместе с тобой, вот найду в себе силы и уйду. И пять лет буду догонять свою филологию… Ха-ха-ха… Нужна она кому-то!