Выбрать главу

В автобиографическом очерке «Человек на коленях (записки пятидесятилетнего)» Михаил Глинка много пишет именно о судьбе своего поколения:

«Наше поколение, нам приходится это признать, не рождало особенно выдающихся одиночек — из нашей среды массово вышли толковые и уверенно стоящие на ногах специалисты, но ни Королевых, ни Туполевых, не говоря уже о Менделеевых или Вернадских, наше поколение миру не подарило. Нам досталась пересменка истории…».

Откровенное и горькое признание. Но — не правда ли? — в этом соединении горечи и откровенности уже ощущается некое скрытое чувство достоинства. Слабый либо покаянно бьет себя в грудь, либо ерничает, либо самозабвенно врет. Печальные признания по силам лишь человеку с твердой основой и самоуважением. Откуда же эти черты у поколения, середина жизни которого совпала с так называемой эпохой застоя, а если сказать крепче — с не в первый раз разыгрываемым историей фарсом? Вот как описывает быт и атмосферу этих лет Глинка:

«На смену анекдоту пришел „самиздат“. Желание услышать мнение приятеля пересиливало застрявший в складках души страх. На день, на два передавали друг другу „Собачье сердце“, „Доктора Живаго“, „Скотский хутор“. А вечерами у друзей на кухнях велись бесконечные разговоры. Ах, эти гостевания без поводов в новостройках и старых квартирах! По скольку часов в ущерб быту, служебным делам, сну они велись?

…Этому неофициальному аспекту жизни моих сверстников — домашним „разговорным“ университетам — в глухие, застойные времена принадлежит, мне кажется, особенная роль. Это были очень важные очаги или ячейки формирования общественной нравственности. И может быть, в значительную зависимость от тех домашних университетов можно поставить и те скромные, но несомненные заслуги, которые имеют мои сверстники перед страной. Я говорю о нежизнеспособности в их среде общественной лжи».

Думаю, что эта нравственная устойчивость не такая уж скромная заслуга и стоит она не меньше, чем выделение из своей среды выдающихся одиночек. Именно благодаря этой лучшей части, которая есть в каждом поколении, общество наше отважно балансировало на краю духовной пропасти, а не свалилось в нее разом, гогоча от омерзительного восторга.

Но сопротивление общественной лжи — только одно из условий нравственного самостроительства. Необходимо еще выработать свой собственный взгляд на вещи. Эта задача уже более трудная, и решают ее не поколения, а личности. Процесс этот равен жизни, и далеко не каждый в конце пути может похвастаться добытым решением.

Быть может, самое интересное и содержательное в прозе Михаила Глинки — поиск и выработка индивидуального отношения к людям, событиям и даже собственным переживаниям. Читателю простодушному и поверхностному эта внутренняя сосредоточенность может даже мешать, отвлекая его от событийной канвы. Читатель же более искушенный скоро поймет, что выработка взгляда есть одновременно выработка поведения и что она-то и составляет главное событие этой прозы.

Помните забавный, почти анекдотический эпизод, рассказанный автором в «Горизонтальном пейзаже»:

«Недавно одна знакомая старушка говорит: „Слушайте, надоело мне делать вид, что я люблю водку. Всю жизнь ее пила и всю жизнь не любила. А теперь уже и никого не осталось, ради кого я это делала. Налейте-ка мне вон того сладкого вина… Да, да, того самого, после которого голова болит… Я его обожаю“.

Вот и я вслед за ней попытаюсь не делать вида».

Пусть не введет нас в заблуждение шутливый тон. Задача эта почти непосильная. Например, когда скепсис идет за хороший тон, не делать вида, что чем-то, на всякий случай, недоволен. Именно об этом речь в связи с процитированным эпизодом.

Как я уже говорил, мы воспитывались в атмосфере фальшивого почитания ординарности неординарной личности, но характерно, что нам при этом все время указывали «делать жизнь с кого», то и дело тыкая носом в феерическую судьбу «звезды», вундеркинда, универсала. Гайдар в четырнадцать лет… Рембо в семнадцать лет… Рахманинов в девятнадцать лет… Амбарцумян в твои годы… Недаром Михаил Глинка в автобиографических своих заметках считает нужным оговориться, что его поколение не родило Вернадских и Менделеевых. Этот комплекс неполноценности у нас в крови. И вот признание в том же «Горизонтальном пейзаже»:

«Я знал, что в моем характере уже давно нет того, что необходимо для должности старпома, работы хирурга, труда воспитателя. Мне не хватило бы смелости распоряжаться другим человеком и уверенности, что я лучше знаю, кому что надо делать, чтобы было хорошо в будущем».

Это явно сказано человеком, не видящим ничего зазорного в том, что он не делает себя по образцу универсала и супермена, а хочет быть самим собой. Более того, в этом чувствуется и ожог о действительность, в которой более чем достаточно людей, твердо знающих, что нужно делать, чтобы другим было хорошо в будущем.

Если бы кто-нибудь решил написать книгу о нашей литературе с точки зрения ее установки на поведение, интереснейшие бы, я думаю, открылись вещи. Исторические черты оказались бы здесь едва ли не более важными, чем индивидуальные. И вполне возможно, что Щедрин подал бы руку Л. Толстому, а Гончаров Тургеневу. Под историческим углом зрения всякий, даже малозначительный, эпизод частной жизни приобретает особую значимость и смысл, с помощью которых, в свою очередь, можно подобрать ключ к тайным пружинам личности.

Вот сценка из жизни послевоенного Ленинграда. Детство героев «Конца лета»:

«По Литейному тогда ходила „двадцатка“, и вот мы сидим с ним в полупустом к концу маршрута трамвае, громко объявляя следующую остановку: мы уже знаем названия всех. Кондукторша посмеивается, мы ее развлекаем, но какая-то женщина с мягким лицом, перед тем как выйти, подходит к нам и тихо говорит:

— Зачем вы это делаете? Посмотрите, ведь над вами смеются».

Сам факт того, что память пронесла через годы этот пустяковый случай, говорит о том, что в процессе внутреннего созревания личности он равен происшествию. У нравственности вообще иные масштабы и порог чувствительности. В этом смысле подобная памятливость — знак правильного развития человека. Но дело не только в этом, а в том еще, что сталинской эпохой был разрублен механизм наследственной передачи из поколения в поколение чувства собственного достоинства. Этому надо было учиться заново.

Однако и этим еще не все исчерпывается.

Удивительный парадокс нашей жизни: общественное мнение, как сила политическая, у нас многие годы отсутствовало, зато какое колоссальное влияние приобретало оно в быту! Мы до сих пор шагу не можем ступить, чтобы не увидеть своего отражения в нем. Однозначной оценке это не поддается, но это факт. Думаю, какие-нибудь английские мальчишки, случись с ними подобное, забыли бы этот эпизод, уже выйдя из трамвая. А скорее всего, никому просто не пришло бы в голову делать им замечание. Они приходили в жизнь со своим кодексом, унаследованным от отца, матери и традиций семьи. Это норма. Наши же герои фактически оба росли без матерей и отцов. По тем временам это тоже было почти нормой. И женщина в трамвае, конечно, это понимала и чувствовала, что не только может, но и обязана хоть на короткое мгновение заменить мальчишкам родителей. В таком соборном воспитании было, конечно, много замечательного и ценного.

Но у каждой медали, как известно, есть вторая сторона.

Десятилетиями, как в бетономешалке, перемешивались люди и целые уклады во имя нового, твердого, как бетон, общества. Страхи, подозрительность, унижения делали раствор действительно необыкновенно крепким. Родовые и духовные связи вырубались буквально железом. Вокзальный быт, казенный досуг, личная жизнь под коммунальным рентгеном… Сначала все по команде переворачивались во сне на другой бок, потом по команде же тянули вверх руки. О каком чувстве достоинства можно тут говорить, когда само «Я» воспринималось долгие годы чуть ли не как контрреволюция и, во всяком случае, отдавало буржуазной отрыжкой. Мы не соединялись — мы слипались в общество. Не имея внутренней опоры, человек мечтал только об одном: быть, как все. Во-первых, это ставилось в личную заслугу, во-вторых, так было безопаснее.