Митрофанушка Дурасов
Марии Наумовне Виролайнен
Жарким майским днём 1794 года на пыльной, гудящей, звенящей, лающей, ржущей, грохочущей ярмарке Митрофанушка Дурасов изумлённо смотрел, как крутится колесом итальянский комедиант Пьетро по прозвищу Сальтофромаджо. Со взмокшим и торчащим хохолком, ротиком буквой «о» и вытаращенными глазами Митрофанушка был похож на брошенного в траву ерша. Яркий, будто язык пламени, жёлто-красный костюм плотно и неприлично обтягивал гибкое тело паяца, на поясе болталась полированная жёлтая палка с толстым концом, ею Пьетро грозил девушкам, смущённо выглядывающим из-за плеч пьяненьких мужчин, которые крутили усы и подбадривали артиста криком и хохотом: «Вот чёрт! Крутится, как чёрт! Чёрт бы его побрал! А-ха-ха!»
Митрофанушкина голова со слипшимися кудрями и рыжими бакенбардами высоко парила над весёлой толпой, окружавшей помост, на котором кривлялся Пьетро. Взрослого в Митрофанушке были только рост и возраст, а в душе и мыслях он оставался маленьким мальчиком и с утра до вечера только и делал, что изумлялся. Все его ровесники были женаты, служили в Петербурге — вот как Андрюша Бердюкин, например (когда он с молодой женой приезжал в родительское Коньково, его встречали колокольным звоном и сбегалась вся деревня); Митрофанушка же безмятежно жил в своих Подъёлках с бабушкой Александрой Степановной, ходил в церковь, перебирал с девками ягоды, читал «Экономический магазин», ездил обедать к Киприану Ивановичу Бердюкину и совершенно не мог себе представить другого существования. «Митрофанушка, ты что застыл?» — спрашивала бабушка внука, уставившегося в потолок, засиженный мухами и тараканами, или внимательно разглядывающего свои перепачканные чернилами руки и рукава. «Бабушка, я изумляюсь! В “Магазине” пишут, что если в медный таз положить гороховые листья и оставить на ночь, то туда залезут все насекомые, которые водятся в доме! А если смешать яйцо со спиртом и потереть чернильное пятно, оно исчезнет. Изумляюсь!» Митрофанушка изумлялся жучку с сине-зелёной спинкой, кучеру, задушевно тренькающему на балалайке, бодливому козлу, который кидался на простой народ, а при виде господ почтительно вставал бочком и вежливо нюхал бабушкины розы. «Странненький» и «блаженненький» — говорила про Митрофанушку Александра Степановна. «Что с ним будет, когда помру? Кто защитит сироту? Вся надежда на Киприана Ивановича».
На помост вскочила лёгкая как пёрышко пастушка в пёстром платьице, с бубном, затанцевала, запрыгала. «Ах!» — закричал изумлённый Митрофанушка. В толпе засмеялись. На Митрофанушку пялились не меньше, чем на артистов, — так необычно выглядел этот похожий на исполинского младенца голубоглазый пухлый барин, громко и непосредственно «изумляющийся» всему, что происходило на сцене, и невольно повторяющий жесты паяца, подаваясь вперёд, назад, вбок и давя ноги зевакам, которые кричали ему: «Медведь!»
Пьетро-Арлекин проголодался — сделал жалобную мину и принялся тереть свой живот. Потом замер и стал вращать глазами. Зажужжали мухи — это паяц жужжал сквозь сомкнутые зубы. Вот он совершил прыжок и схватил одну муху, нет — упустил! «Ах!» — кричит Митрофанушка. Паяц грозит кулаком в небо. Вот ещё прыжок, и ещё! Поймал муху! Рассмотрел внимательно и — засунул себе в рот! Блаженно прищурился, пожевал, проглотил, дёрнувшись всем телом, замер и снова сделал несчастную голодную мину. Пастушка, пританцовывая, стала обходить толпу с протянутым бубном. В бубен кидали монеты, она их ловко подхватывала и порхала, как бабочка. «Василий, кошелёк подай!» — закричал Митрофанушка кучеру, который по бабушкиному приказу зорко следил за барином и держал при себе его деньги. Бородатый казначей выдал барину две медные монеты.
В Коньково, в белокаменной церкви Рождества Богородицы шла литургия. Золотые луковки мутно светились у грозовых облаков, дул тёплый ветер, вокруг колокольни металась стайка чёрных стрижей. «Со страхом Божиим и верою приступите!» — пробасил дьякон отец Евстохий. Митрофанушка рухнул в земном поклоне. Рухнул и заснул, потому что устал от усердной молитвы: сначала он слёзно просил Бога упокоить в блаженном и отрадном месте души родителей, которых не помнил и знал лишь по бабкиным рассказам и портретам в гостиной, потом просил послать старенькой Александре Степановне безболезненную, непостыдную и мирную христианскую кончину (чтобы никакой татарин не срубил бы кривой саблей её милую трясущуюся голову в кружевном чепце), потом молился о плавающих и путешествующих (чтобы кораблик не били волны и путника не замела метель). Священник отец Евпсихий благодушно смотрел на Митрофанушку, который мирно похрапывал, подложив под голову кулаки и подняв широкий зад. Александра Степановна, сокрушённо качая головой, вспоминала, что в точно такой позе внучок засыпал, когда был маленьким. «Тело Христово примите, источника бессмертия вкусите», — подпевала она дрожащим голоском. «Странненький, блаженненький. Вот актёров итальянских притащил. Корми их теперь. Фигляр на чёрта похож. Как бы чего не украл. И Коломбине этой доверять нельзя. Кланяется, улыбается, а сама глазами так и зыркает по сторонам. Надо завтра же их отправить к Киприану Ивановичу». «Причащается раб Божий Киприан драгоценного и святого Тела и Крови Господа», — гудел отец Евпсихий. Большой, как гора, Киприан Иванович с толстым носом и круглым животом, на котором лопался праздничный зелёный кафтан, придававший своему хозяину сходство с надувшейся жабой, широко разевал рот, принимая причастие. Солнце заглянуло в церковь, его лучи, как скрещенные шпаги, упали на спящего Митрофанушку, и над ним образовался упёршийся в купол золотой столб света, в котором весело кружились пылинки.