9
Родная бабка Гани померла от пьянства, тётка пила, но в глубокий запой не уходила — её отвлекали романтические увлечения и работа на Окуловском рынке. Рынком заведовали лица кавказской национальности; некоторые были хоть куда — черноглазые, с гордым профилем орла. Белокурая Наташка производила на них впечатление. Время от времени она начинала сожительствовать то с тем, то с другим лицом. Лицам пьяные женщины ух как не нравились. Выпивать Наташке не давали. На Наташке даже жениться хотели! Но ей было скучно жить тверёзой жизнью, она сбегала и пила — «Господи, баслави!» — со своим народцем. Ганю Наташка любила. Он её просил: «Не пей, Натали», — и рука со стопкой опускалась, и «Путинка» пряталась под стол и там стыдливо ждала, когда Ганя, послонявшись по мышиным углам квашнинского дома, соскучится и уйдёт, наконец, к Птицыной.
Птицыну принимали за Ганину мать; смотрели с любопытством, но её это совсем не смущало. Напротив, ей очень нравилось быть матерью негра. Однажды в маршрутке к Птицыной прицепился пьяный мужик — назвал плохим словом и спросил, чем это ей русские парни не понравились. Маленький Ганя удивлённо смотрел на его мохнатое пальто с большими пуговицами и злую рожу. Птицына решила заплакать и посмотреть, что будет. На носу был Новый год, люди ехали весёлые, довольные, со свёртками. За Птицыну вступилась одна пассажирка, другая, третья. Пьяный хамил и огрызался. Водитель пристально смотрел в зеркальце на пьяного, потом остановил маршрутку и потребовал, чтобы мужик вышел. Пьяный назвал его «черноже» и хлопнул дверью. Все удовлетворённо поехали дальше. Было уютно и тесно, кисло пахло бензином, снегом и пальто. Мелькали «24 часа». Птица чувствовала, что любит свой город и свой народ.
Когда Николавна забирала Ганю у Птицыной, чтобы получить и свою порцию сладкого, Елизавета Андреевна от нечего делать погружалась в светскую жизнь. С Николаем Ильичом они гуляли по таинственным дворам и подворотням улицы Репина, рассуждая о Кьеркегоре и первичности экзистенциальности, закусывали охотничьими колбасками в забегаловке, шли в кино или на открытие выставки. На вернисажах Елизавета Андреевна головокружительно вращалась в обществе: перешёптывалась и перемигивалась с хозяевами галерей, восторженно приветствовала знакомых, коршуном кидалась целоваться, грозя проткнуть длинным клювом разнообразные щёки ценителей искусства — гладкие и небритые, бледные и румяные, пухлые и впалые.
Николай Ильич тем временем задумчиво ходил вокруг стола, уставленного рюмками, бокалами и тарелками с мелкой закуской. Он «пробовал»: сначала шампанское, чтобы «отметить» событие, потом вино, потом водочку — «заполировать». Николай Ильич прекрасно знал, что градус нужно повышать, но почему-то, ловко забравшись по шкале на макушку оси «y», он, вместо того чтобы в приподнятом настроении держать курс к дому, давал задний ход и неуклюже спускался вниз, выходя из равновесия и несолидно шлёпаясь на пол. «Боже мой, опять намешал!» — пугалась Птицына и ругала себя за то, что оставила спутника без присмотра.
Светские друзья провожали их до остановки, впихивали Николая Ильича в трамвай, любезно подсаживали путающуюся в длинной юбке Птицу и шли дальше радоваться жизни. Николай Ильич тяжко плюхался на сиденье и закрывал глаза. Трамвай со скрежетом поворачивал, Николай Ильич заваливался на бок и падал. Птицына помогала ему встать. «Николай Ильич, держитесь за поручни, вас штормит», — просила Елизавета Андреевна, поддерживая крупного художника. Тот стеклянными глазами смотрел на подругу и, кажется, её не узнавал. «Слушай, девочка, да пошла ты на ...», — говорил Николай Ильич и воротил нос от дачницы. Пассажиры с интересом разглядывали светскую пару, во многих глазах Птицына читала жалость. «Давайте поможем довести до дома», — предлагали мужчины. «Брось ты его!» — кричали дамы.
Мастерская Николая Ильича была на последнем этаже. Птицына с трудом тащила пьяного, а он шатался, хватаясь за перила, и называл её ужасными словами. Около своей двери Николай Ильич долго шарил в карманах, потом с демоническим хохотом объявлял, что у него нет ключей. На лестничной площадке стояла большая коробка от телевизора. Она была замусолена, потому что в ней периодически рожали гуляющие сами по себе василеостровские кошки. Николай Ильич становился на четвереньки и пытался влезть в эту коробку, как в пещеру. В пещеру помещались только буйная голова да плечи. Оказавшись в покое и темноте, художник засыпал, а Елизавета Андреевна, всхлипывая, шла к себе.