— Спасайся, Рамбах! — кричал он. — Быстрее, я подожду!
Рамбах не отвечал. Сунув ноги в валенки, натянув тулуп, надев ушанку, он обалдело стоял посреди комнаты. Шальные пули решетили стены хибары; снаряд с бронепоезда выбил окно. Немцы продолжали отстреливаться, и Рамбах боялся, что, получив подкрепление раньше русских, они продвинутся вперед, найдут его и притянут к ответу, за то, что он сразу не обнаружил себя. «А за это — расстрел!» — вдруг вырвалось у него. Схватив валявшийся у печки топор, он рубанул дверной засов, выбежал из дому, спрятался за высокий сугроб и метнул быстрый взгляд за угол, откуда опять доносился голос Кельмана и собачий лай. Он видел, что Кельман заметил его и торопливо кивает ему головой.
Рамбах бросился назад; он решил добраться до леса, а уж лесом до бронепоезда, но для этого надо еще пробежать по открытой, засыпанной глубоким снегом поляне. До поезда было уже рукой подать, когда плечо его обожгла пуля. Выстрел был одиночный, он заметил это и сразу догадался, что пулю послал Кельман.
— Ах ты, собака проклятая! — стонал он, из последних сил карабкаясь на площадку бронепоезда.
Уже в полевом госпитале Рамбах узнал, что тот рейд поисковой разведгруппы был предпринят исключительно с целью разведки русских позиций. Дивизия, пытаясь вырваться из клещей, всюду несла тяжелые потери. Как-то вдруг Восточный фронт превратился в зияющую ледяную бездну. Сотни тысяч солдат благодаря неожиданному контрнаступлению русских поняли, что в России их ждет только смерть.
Рамбах тоже был убежден в этом, но по-настоящему его волновали только сроки капитуляции немецкой армии. Однако вскоре стало ясно, что война протянется куда дольше, чем исцеление его раздробленного плеча, хотя лечение длилось уже добрых три месяца. Сперва казалось, что рука не будет сгибаться, ибо пуля задела кость, да и обморожение сказывалось. Рамбах боялся полного паралича. Хотя худа без добра не бывает и неплохо, конечно, встретить конец войны за привычной работой мастера, пусть и с несгибающейся рукой, тем не менее он очень обрадовался, когда некоторое время спустя смог шевелить пальцами и сгибать кисть. В результате упорного массажа он начал писать; рука с трудом, но все-таки повиновалась ему, да и внешне выглядела много лучше. Выздоровление вызвало в Рамбахе сложные чувства, ибо он понимал, что за упражнениями в письме непременно последуют упражнения в стрельбе. Собственно, он начал стрелять еще в полевом госпитале, но был уверен, что это всего лишь гимнастика. Он отчаянно цеплялся за надежду: если его не освободят под чистую, то, по крайней мере, отправят в прежний гарнизон как нестроевика. «Так ли, иначе ли, но я должен выпутаться из этой истории», — думал он и радовался, что выберется из западни не тем путем, который избрал Кельман.
Но и эта радость быстро исчезла. Спустя четыре месяца Рамбаха признали годным к строевой, не помогло даже то, что рука по-прежнему полностью не сгибалась. Врач вообще не считал это серьезным.
— Ну, так, знаете, слегка атрофирована и детренирована, занимайтесь гимнастикой, двигайтесь побольше, и все придет в норму, а в остальном у вас полный порядок, — сказал он.
Оно и правда, в остальном рядовой Рамбах был в полном порядке, ладил с жизнью. Дважды Кельман спасал его из ледяного ада, последний раз — как это ни парадоксально — ранив в плечо; именно поэтому Рамбаха срочно отправили в тыл, не то лежать бы ему в русской земле под каким-нибудь сугробом ледяного снега. Да, конечно, Рамбах находился с собой и миром более или менее в ладу. Он знал, что дело, за которое борется, безнадежно и дурно, но ему хотелось выполнить свой патриотический долг, как он понимал его, до конца; впрочем, он втайне надеялся на скорую военную катастрофу. Он еще больше замкнулся в себе, еще больше отдалился от тех, кто уже не мог молчать.