Нету слез против матерних. Нет причитанья против вдовьего. По утренним лазорям Аграфена выходила на морской бережок и плакала:
А Иванушко за эти годы десять раз сходил в кругосветное плаванье. В Дании у него жена, родилось трое сыновей. Ребята просили у отца сказок. Он волей-неволей вспоминал материны песни-былины. Видно, скопились старухины слезы в перелетную тучку и упали дождем на сыновнее сердце.
Припевая детям материны перегудки, Ваня слышал материн голос, мать вставала перед ним как живая…
А Ивану было уже тридцать четыре года. Тут по весне напала на него печаль необычная. Идет Иванушко по набережной и видит – грузится корабль. Спрашивает:
– Куда походите?
– В Россию, в Архангельской город.
Забилось сердце у нашего детинушки: «Маму бы повидать! Жива ли?…» И тут же порядился с капитаном сплавать на Русь и обратно в должности старшего матроса.
Жена с плачем собрала Ваню в путь:
– Ох, Джон! Узнает тебя мать – останешься ты там…
– Не узнает. И я не признаюсь, только издали погляжу.
Дует Пособная поветерь. Шумит седой океан. Бежит корабль, отворив паруса. Всплывают русские берега .
На пристанях в Архангельском городе людно по-старому. Точно вчера Иванушко бегал здесь босоногим мальчишкой… Теперь он идет по пристани высокий, бородатый. Идет и думает: «Ежели мама жива, она булочками торгует».
Он еще матери не видит, а уж голос ее слышит:
– Булочки мяконьки! По полу катала, по подлавочью валяла!
Люди берут, хвалят. И сын подошел, купил у матери булочку. Мать не узнала. Курчавая борода, одет не по-русски.
У пристани трактир. Ваня у окна сидит, чай пьет с маминой булочкой, на маму глядит…
Неделю корабль стоял под Архангельском. Ваня всякий день булочку купит, в трактире у окна чай пьет, на маму смотрит. У самого дума думу побивает: «Открыться бы!… Нет, страшно: она заплачет, мне от нее не оторваться. А семья как?»
В последний день, за час до отхода, Ваня еще раз купил у матери булочку и, пока Аграфена разбиралась в кошельке, сунул под булки двадцать пять рублей.
Так, не признавшись, и отошел в Данию.
Аграфена стала вечером выручку подсчитывать – двадцать пять рублей лишних! Зашумела на всю пристань:
– Эй, женки-торговки! Кто-то мне в булки двадцать пять рублей обронил! Может, инглишмен какой полоротой?… Твенти файф рубель!
Никто не спросил ни завтра, ни послезавтра.
После этого быванья прошла осень грязная, зима протяжная. Явилась весна разливна-красна. Закричала гагара за синим морем. Повеяли ветры в русскую сторону.
Опять Иванушко места прибрать не может: «Надо сплавать на Русь, надо повидать маму».
Опять жена плачет:
– Ох, Джон! В России строго: узнает мать – не отпустит.
– Не узнает. Я не скажусь ей, только издали погляжу.
Опять он порядился на корабль старшим матросом и приплыл к Архангельскому городу. Идет в народе по пристани. И мамин голос, как колокольчик:
– Булочки-хваленочки: сверху подгорели, снизу подопрели!
Ваня подошел, купил. Потом в трактире чай пьет, из окна глядит на маму. И жалко ему: постарела мама, рученьки худые… Упасть бы в ноги! Может бы и простила и отпустила!… Нет, страшно!
Неделю корабль находился в порту, каждодневно сын у матери булочки покупал, а не признался. Только в последний день, перед отходом, сунул ей в короб пятьдесят рублей и ушел в Данию.
Аграфена стала вечером выручку подсчитывать – пятьдесят рублей лишних! Все торговки подивились:
– Что же это, Аграфена! Прошлый год ты у себя в булках двадцать пять рублей нашла, сейчас пятьдесят. Почто же мы ничего не находим? Уж не сын ли тебе помогает?
– А и верно, сын! Больше некому! – И заплакала. – Дитятко мое роженое, почто же ты не признался! Поглядела бы я на тебя… Верно, уж большой стал. Дура я, детища своего не узнала! Теперь каждому буду в руки смотреть.
Таковым побытом опять год протянулся, с зимою, с морозами, с весною разливной. Веют летние ветры, кричит за морем гагара, велит Иванушке на Русь идти, мамку глядеть. Плачет жена:
– Ох, Джон! Я не держу тебя, только знай: не так я беспокоилась, когда ты на полгода уходил в Америку, как страшусь теперь, когда ты плывешь одним глазом взглянуть на мать…
Дует веселый вест, свистит в снастях Иванова кораблика. Всплывают русские берега… Вот сгремели якоря, опустились паруса под городом Архангельском. На горе стоят, как век стояли, башни Гостиного двора. Под горой сидит, как век сидела, булочница Аграфена. Теперь она зорко глядит в руки приезжим морякам: не сунет ли кто денег в булки?
Иванушко тоже свое дело правит: у мамы булку купит, в трактире чай пьет, на маму глядит.
И в последний раз, как булку купил, сует матери в корзину сто рублей. А старуха в кошельке роется, будто сдачу ищет, а сама руки покупателя караулит.
Как он деньги-те пихнул, она ястребом взвилась да сцапала его за руки и разинула пасть от земли до неба:
– Кара-у-ул! Грабя-ят!!!
Ване бы не бежать, а он побежал. Его и схватили, привели в полицию.
Аграфена тихонько говорит приставу:
– Это не грабитель, это мой сын. Он мне сто рублей подарил. Он двадцать три года терялся. Я хочу, чтобы он сознался.
Пристав подступил к Ване:
– Признавайтесь, вы ей сын?
– Ноу, ноу! Ноу андестенд ю!
Аграфена закричала с плачем:
– Как это «но андерстенд»! Не поверю, – чтобы можно было отеческу говорю забыть… Иванушко, ведь я тебя узнала, что же ты молчишь!
Ваня молчит, как бумага белый. И все замолчали. А народу множество набилось. По рынку, по пристани весть полетела, что Аграфена сына нашла. А она снова завопила:
– Ежели так, пущай он рубаху снимет! У него на правом плече три родимые пятнышка рядом.