Выбрать главу

Однажды, когда мы собирались уж было уходить от Марии Михайловны, мама отослала меня вперед, во двор, а сама задержалась.

Выйдя на крыльцо, я очутился среди чистой и тихой зимы. Бесшумно падали крупные хлопья снега, невидимое солнце освещало верхушки трех высоких деревьев. Верхушки были розовые, ниже деревья казались лиловыми. Двор отделялся от улицы невысоким заборчиком. Заборчик венчали хрупкие столбики снега. На моих глазах они беззвучно рушились и снова начинали расти.

Вдруг откуда-то сбоку послышались голос и смех. На крыше сарая я увидел Кроню. Он был в легкой курточке с кудрявым меховым воротником, в лыжной вязаной шапке.

— Гляди, — сказал он кому-то, — это совсем не страшно…

Спружинив на высоких ногах и широко взмахнув руками, Кроня прыгнул вниз, в сугроб. Облако снежной пыли на секунду скрыло его.

Я услышал счастливый смех и увидел рядом с сугробом, из которого выбирался Кроня, мальчишку — такого же, как я, роста, да и возраста, пожалуй, такого же. Это он смеялся. Странно звучал смех посреди падающего снега — глухо и чисто.

— Видишь, и совсем не страшно, — сказал Кроня. — Сугроб мягкий, не бойся…

Мальчишка топтался на месте, с трудом взглядывая из-под глубокой шапки то на крышу сарая, то на сугроб, куда надо было прыгать.

— Ну, хочешь, я еще раз прыгну? — спросил Кроня.

Мальчишка кивнул.

Кроня ловко взобрался на крышу, цепляясь за дровины, сваленные около сарая. Там он остановился, поправил шапочку, ухнул отчаянно и прыгнул. И снова — облако серебристой пыли, и снова — смех, приглушенный снежной пеленой…

— Да не бойся! Давай руку. Вот так. Теперь сюда. Ставь ногу, смелей! Гоп-ля! Молодец!

Мальчишка стоял рядом с Кроней на краю крыши. Кроня держал его за руку. Я сжался весь, словно это я, а не он стоял рядом с Кроней. Мне страшно было смотреть вниз. Голова моя кружилась. Я цеплялся за Кронину руку, а он высвобождал ее мягко, но решительно…

— Прыгай!

Мальчишка в большой ушанке растопыркой ринулся вниз.

— Ур-ра! — закричал Кроня и прыгнул следом.

Сугроб шевелился, пыхтел, смеялся, кричал…

— Ну, что я говорил!

— А я как прыгну! Как задохнусь! — захлебывался мальчишка. — А снегом как завалит!

— Не страшно?

— Ни капельки!

Врет. Страшно. Но он прыгнул. Все-таки он прыгнул, хоть и цеплялся за Кроню.

— Ой, врешь! Я ж видел, как ты испугался!

— А вот и нисколечко!

— Чего ж ты меня за руку хватал?

— А вот и не хватал, и не хватал!..

Меня они не замечали. А я стоял рядом и все примерял к себе — и эту крышу, и этот сугроб, и Кронин насмешливый голос примерял.

Через несколько дней мы снова пошли на Большую Пушкарскую — так называлась улица, где жил Кроня. Когда проходили через двор, я поглядел на сарай: свежий снег завалил крышу — никаких следов. Зато в памяти эти следы хранились четко. В памяти их ничем не завалишь. И стоило этим следам пробудиться, как я снова пережил чувство обидного одиночества, которое испытал тогда, около крыльца, и снова меня терзали сомнения в собственной храбрости…

В Крониной комнате мною овладело какое-то злое равнодушие. Я не хотел смотреть картинок, не хотел играть. Я хотел, пожалуй, одного: разрушать.

Я устроил разгром Крониной армии. Я разбросал его оловянных солдатиков, словно они убиты. А посреди поверженной армии поставил знаменосца с белым флажком, вырезанным из бумаги. Он сдавался, знаменосец. Капитулировал. Молил о пощаде.

Я все это сделал с холодной решительностью, но легче мне не стало.

В следующий свой приход я обнаружил армию воскресшей. Солдатики стояли сомкнутыми рядами, в колонну по четыре, впереди командир и знаменосец, на древке — красный лоскуток. За колонной двигались две пушки и тачанка с пулеметом. Это была новость — артиллерии у Крони я никогда не видел. Вряд ли Мария Михайловна могла заниматься солдатиками. Ей не до того. В лучшем случае смела бы их в коробку, да и дело с концом. Это все Кроня. Он навел здесь порядок.

Из старых облезлых кубиков я построил линию Маннергейма. Потом пробил артиллерией проход и двинул туда войска. Завязался рукопашный бой на территории противника.

Мама через день работала в вечернюю смену. В такие дни по утрам я твердил: «Идем на Пушкарскую, идем…» Мама удивлялась, но легко уступала — она сама любила ходить к Марии Михайловне, тем более что та шила ей к лету какие-то блузки, юбки… «Маша, ты слышишь, — смеялась мама, — он мне буквально покою не дает — хочу на Пушкарскую, и все!..» Мария Михайловна гладила меня по голове и тихо смеялась своим гортанным волнующим смехом.