Паня привела нас в поле и оставила там. Вокруг бродили десятка два красно-белых телят и черный бычок по имени Ротный. Мы запалили костер, предвкушая печеную картошку.
После полудня Ротный забеспокоился. Он начал скакать по полю, мотая головой и взрывая землю копытами. Сначала он бегал кругами, потом понесся в сторону рощи, а там был овраг — мы испугались, что он переломает ноги. Телята дружно неслись за ним, мы с Гришкой бежали следом, махая палками. У самого оврага Ротный сменил направление и вскоре исчез в кустах на берегу высохшего ручья. Мы его больше не видели, только слышали треск сучьев. Сначала среди кустов мелькали рыжие и белые пятна, потом и телята исчезли. Мы выдохлись и потеряли стадо.
Измученные приплелись на ферму. У ворот стояла Паня, скрестив руки на груди. Молодые работницы привели Ротного, бока у него еще ходили. Паня погладила Ротного и сказала: «К награде представлю».
Гришка молча повернулся и пошел прочь. Я побежал за ним. По спине нас огрели смехом. Это было поражение. Гришка пережил его с достоинством, на следующий день в пастухи мы не пошли, за что нас (в который раз уже!) вызвали на разбор.
На разбор нас с Гришкой вызывали часто. Пошли в запретную зону — разбор. Провели ток в ручку двери — разбор. Попались с ворованной картошкой — разбор. Нашли мину и пытались взорвать ее — страшный разбор…
На всю жизнь запомнил я скамейку, на которую сажали нас, когда разбирали. Скамейка эта еще до войны была изрезана ножами, — может, стояла у входа в клуб. Были там, как водится, имена, фамилии, формулы отношений под знаком плюс, крутые высказывания о жизни. Не скамейка, а сплошной узор. Когда-то ее закрасили черной краской, желая вернуть ей приличный вид, но в некоторые глубокие взрезы краска не попала. Нелегко сидеть на письменах! Анастасия Власовна понимала это. Когда мы просились встать, она говорила: «Сидите, сидите, голубчики…»
«В дни, когда отцы и братья ваши… когда матери и сестры…» Так начинала разбор Анастасия Власовна. Вовка Углов однажды опередил ее. Только нас посадили на скамейку, он провозгласил: «В дни, когда отцы и братья…» Анастасия Власовна покачала головой: «Раз такие сознательные, морали читать не будем. Два наряда вне очереди — марш на кухню!»
Я запомнил ее старческую моложавость, седую прядь, падающую на глаза, морщины в уголках рта, манеру по-мужски держать папиросу, мелкое дрожание пальцев в минуты волнения. Когда она увидела нас с Гришкой около мины, она схватилась за грудь и долго не могла слова произнести.
Самое неприятное для меня в этих разборах было вот что: все понимали, что главный в наших похождениях Гришка, а мы с Вовкой — так, сбоку припека. Ну, ладно, мол, он-то отпетый, а вы, вы как же?!
Такое публичное признание нашей неполноценности было для меня невыносимо. Я не хотел, чтоб меня отделяли от Гришки. Я жаждал равного суда и не получал его.
Гном был маленький, тщедушный. Казалось, он давно должен к кому-то сильному прилепиться, чтобы тот его защищал, охранял…
По приезде его поселили в комнате, которую занимал Ванифатьев с дружками. Но через несколько дней вещевой мешок Гнома вышвырнули в коридор, а следом и его самого.
На шум прибежала вожатая Вера Рюмина.
— Что случилось, Валентинов?
Гном стоял отвернувшись. Тогда Рюмина заглянула в комнату.
— Что тут у вас?
Она говорила строгим голосом, а сама улыбалась. Ей нравился большой вальяжный Ванифатьев.
— Он во сне кричит! Зубами щелкает! Квакает! Лает!.. — закричали ванифатьевцы.
Рюмина махнула рукой — да ну вас! — и обратилась к с а м о м у — мягко:
— Скажи ты, Жора.
Ванифатьев, развалясь на койке, не поворачивая головы, процедил:
— Уберите Гнома. Чокнутый. Орет ночью, спать мешает.
Рюмина с любопытством оглядела Гнома. Он стоял все в той же позе, разглядывая носки своих ботинок.
— Валентинов, — сказала она, — это правда, что ты ребятам спать мешаешь?
Гном посмотрел на нее рассеянно, пожал плечами:
— Не знаю…
В комнате захохотали. Гном сказал:
— Переведите меня, пожалуйста, в другую палату.
Рюмина задумалась. Всюду теснота, комнаты маленькие, койку лишнюю втиснуть некуда.
— Знаешь, Валентинов, — сказала она, — мы подумаем, кого поселить на твое место, а пока, если хочешь, поночуй здесь… — И она указала на дверь, едва приметную в тени чердачной лестницы.
То была нежилая комната. То была вообще какая-то странная комната. Потолок, скошенный неправильной пирамидой. Окно в коридор, вернее, в сени. Свет в комнату попадал, когда наружную дверь открывали. Впрочем, запирали ее только на ночь. Любой из нас переживал бы, попади он в этот чулан. Гном — нет. Он обрадовался, повеселел. Он что-то целый день устраивал в своей конуре, мурлыкал какую-то песенку. Он открыл окно и протер его мокрой тряпкой.