— «Как, сударыня! вы уже хотите оставить нас? С позволения вашего попровожу вас».
— «Нет, не хочу, чтоб такой учтивый господин потрудился для меня».
— «Изволите шутить, сударыня».
Однажды в Петербурге было солнце; по Невскому проспекту шла целая толпа девушек; их было одиннадцать, ни больше, ни меньше, и одна другой лучше; да три маменьки, про которых, к несчастию, нельзя было сказать того же. Хорошенькие головки вертелись, ножки топали о гладкий гранит, но им всем было очень скучно: они уж друг друга пересмотрели, давно друг с другом обо всём переговорили, давно друг друга пересмеяли и смертельно друг другу надоели; но всё-таки держались рука за руку и, не отставая друг от дружки, шли монастырь монастырём; таков уже у нас обычай: девушка умрёт со скуки, а не даст своей руки мужчине, если он не имеет счастия быть ей братом, дядюшкой или ещё более завидного счастия — восьмидесяти лет от рода; ибо «что скажут маменьки?» Уж эти мне маменьки! когда нибудь доберусь я до них! я выведу на свежую воду их старинные проказы! я разберу их устав благочиния, я докажу им, что он не природой написан, не умом скреплён! Мешаются не в своё дело, а наши девушки скучают-скучают, вянут-вянут, пока не сделаются сами похожи на маменек, а маменькам то и по сердцу! Погодите! я вас!
Как бы то ни было, а наша толпа летела по проспекту и часто набегала на прохожих, которые останавливались, чтобы посмотреть на красавиц; но подходить к ним никто не подходил — да и как подойти? Спереди маменька, сзади маменька, в середине маменька — страшно!
Вот на Невском проспекте новоприезжий искусник выставил блестящую вывеску! сквозь окошки светятся парообразные дымки, сыплются радужные цветы, золотистый атлас льётся водопадом по бархату, и хорошенькие куколки, в пух разряженные, под хрустальными колпаками кивают головками. Вдруг наша первая пара остановилась, поворотилась и прыг на чугунные ступеньки; за ней другая, потом третья, и, наконец, вся лавка наполнилась красавицами. Долго они разбирали, любовались — да и было чем: хозяин такой быстрый, с синими очками, в модном фраке, с большими бакенбардами, затянут, перетянут, чуть не ломается; он и говорит и продаёт, хвалит и бранит, и деньги берёт и отмеривает; беспрестанно он расстилает и расставляет перед моими красавицами: то газ из паутины с насыпью бабочкиных крылышек; то часы, которые укладывались на булавочной головке; то лорнет из мушиных глаз, в который в одно мгновение можно было видеть всё, что кругом делается; то блонду, которая таяла от прикосновения: то башмаки, сделанные из стрекозиной лапки; то перья, сплетённые из пчелиной шёрстки; то, увы! румяна, которые от духу налетали на щёчку. Наши красавицы целый бы век остались в этой лавке, если бы не маменьки! Маменьки догадались, махнули чепчиками, поворотили налево кругом и, вышедши на ступеньки, благоразумно принялись считать, чтобы увериться, все ли красавицы выйдут из лавки; но, по несчастию (говорят, ворона умеет считать только до четырёх), наши маменьки умели считать только до десяти: не мудрено же, что они обочлись и отправились домой с десятью девушками, наблюдая прежний порядок и благочиние, а одиннадцатую позабыли в магазине.
Едва толпа удалилась, как заморский басурманин тотчас дверь на запор и к красавице; всё с неё долой: и шляпку, и башмаки, и чулочки, оставил только, окаянный, юбку да кофточку; схватил несчастную за косу, поставил на полку и покрыл хрустальным колпаком.
Сам же за перочинный ножичек, шляпку в руки и с чрезвычайным проворством ну с неё срезывать пыль, налетевшую с мостовой; резал, резал, и у него в руках очутились две шляпки, из которых одна чуть было не взлетела на воздух, когда он надел её на столбик; потом он так же осторожно срезал тиснёные цветы на материи, из которой была сделана шляпка, и у него сделалась ещё шляпка; потом ещё раз — и вышла четвёртая шляпка, на которой был только оттиск от цветов; потом ещё — и вышла пятая шляпка простенькая; потом ещё, ещё — и всего набралось у него двенадцать шляпок; то же, окаянный, сделал и с платьицем, и с шалью, и с башмачками, и с чулочками, и вышло у него каждой вещи по дюжине, которые он бережно уклал в картон с иностранными клеймами… и всё это, уверяю вас, он сделал в несколько минут.
— Не плачь, красавица, — приговаривал он изломанным русским языком, — не плачь! тебе же годится на приданое!
Когда он окончил свою работу, тогда прибавил:
— Теперь и твоя очередь, красавица!
С сими словами он махнул рукою, топнул; на всех часах пробило тринадцать часов, все колокольчики зазвенели, все органы заиграли, все куклы запрыгали, и из банки с пудрой выскочила безмозглая французская голова; из банки с табаком чуткий немецкий нос с ослиными ушами; а из бутылки с содовою водою туго набитый английский живот. Все эти почтенные господа уселись в кружок и выпучили глаза на волшебника.
— Горе! — вскричал чародей.
— Да, горе! — отвечала безмозглая французская голова, — пудра вышла из моды!
— Не в том дело, — проворчал английский живот, — меня, словно пустой мешок, за порог выкидывают.
— Ещё хуже, — просопел немецкий нос, — на меня верхом садятся, да ещё пришпоривают.
— Всё не то! — возразил чародей, — всё не то! ещё хуже; русские девушки не хотят больше быть заморскими куклами! вот настоящее горе! продолжись оно — и русские подумают, что они в самом деле такие же люди.
— Горе! горе! — закричали в один голос все басурмане.
— Надобно для них выдумать новую шляпку, — говорила голова.
— Внушить им правила нашей нравственности, — толковал живот.
— Выдать их замуж за нашего брата, — твердил чуткий нос.
— Всё это хорошо! — отвечал чародей, — да мало! Теперь уже не то, что было! На новое горе новое лекарство; надобно подняться на хитрости!
Думал, долго думал чародей, наконец махнул ещё рукою, и пред собранием явился треножник, мариина баня и реторта, и злодеи принялись за работу.
В реторту втиснули они множество романов мадам Жанлис, Честерфильдовы письма, несколько заплесневелых сентенций, канву, итальянские рулады, дюжину новых контрадансов, несколько выкладок из английской нравственной арифметики и выгнали из всего этого какую-то бесцветную и бездушную жидкость. Потом чародей отворил окошко, повёл рукою по воздуху Невского проспекта и захватил полную горсть городских сплетней, слухов и рассказов; наконец из ящика вытащил огромный пук бумаг и с дикою радостию показал его своим товарищам; то были обрезки от дипломатических писем и отрывки из письмовника, в коих содержались уверения в глубочайшем почтении и истинной преданности; всё это злодеи, прыгая и хохоча, ну мешать с своим бесовским составом: французская голова раздувала огонь, немецкий нос размешивал, а английский живот, словно пест, утаптывал.
Когда жидкость простыла, чародей к красавице: вынул, бедную, трепещущую, из-под стеклянного колпака и принялся из неё, злодей, вырезывать сердце! О! как страдала, как билась бедная красавица! как крепко держалась она за своё невинное, своё горячее сердце! с каким славянским мужеством противилась она басурманам. Уже они были в отчаянии, готовы отказаться от своего предприятия, но, на беду, чародей догадался, схватил какой-то маленький чепчик, бросил на уголья — чепчик закурился, и от этого курева красавица одурела.
Злодеи воспользовались этим мгновением, вынули из неё сердце и опустили его в свой бесовский состав. Долго, долго они распаривали бедное сердце русской красавицы, вытягивали, выдували, и когда они вклеили его в своё место, то красавица позволила им делать с собою всё, что было им угодно. Окаянный басурманин схватил её пухленькие щёчки, маленькие ножки, ручки и ну перочинным ножом соскребать с них свежий славянский румянец и тщательно собирать его в баночку с надписью rouge vegetal; и красавица сделалась беленькая-беленькая, как кобчик; насмешливый злодей не удовольствовался этим; маленькой губкой он стёр с неё белизну и выжал в сткляночку с надписью: lait de concombre, и красавица сделалась жёлтая, коричневая; потом к наливной шейке он приставил пневматическую машину, повернул — и шейка опустилась и повисла на косточках; потом маленькими щипчиками разинул ей ротик, схватил язычок и повернул его так, чтобы он не мог порядочно выговорить ни одного русского слова; наконец затянул её в узкий корсет; накинул на неё какую-то уродливую дымку и выставил красавицу на мороз к окошку. Засим басурмане успокоились; безмозглая французская голова с хохотом прыгнула в банку с пудрою; немецкий нос зачихал от удовольствия и убрался в бочку с табаком; английский живот молчал, но только хлопал по полу от радости и также уплёлся в бутылку с содовою водою; и всё в магазине пришло в прежний порядок, и только стало в нём одною куклою больше!